— Зайдем под крышу, — нахмурился Андрей, плечом оттирая Дикого и проходя в клетушку. — Не съем, небось.
«И это есть человек? Ведь засвинел совсем…» — подумал Россохатский, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя, как от слежавшегося запаха першит в горле.
Мефодий закрыл дверь, и на столике, грубо сколоченном из ошкуренных елочек, зажег фитиль в глиняной плошке.
Даже в немощном свете огонька было видно, что потолок увешан пышными хлопьями сажи, а пол — в кусках коры, щепках, пихтовом лапнике, и весь этот подножный мусор тоже покрыт черным.
В баньке была небольшая печь из плитняка и глины, но без трубы. Такой очаг не мог дать устойчивого жара, и одноглазый, вероятно, то обливался потом, то щелкал зубами от стужи.
На полке́ в беспорядке топорщился лапник, покрытый тряпьем; рядом лежал полушубок, под которым Дикой надеялся скоротать зиму.
Покосившись на нежданного гостя, Мефодий полез на поло́к, достал оттуда банчок со спиртом и, усевшись за свой немудрой стол, плеснул хмельного в корытце, выдолбленное из елового полешка.
— Выпей, земляк, — буркнул он, саркастически усмехаясь и подвигая корытце Россохатскому. — Только и посуды в доме, что горсть да пригоршни. Ну, плевать…
— Ночью — на берлогу, — сказал Андрей, отодвигая корытце. — Пойдешь? А то, гляди, от лени опузырился.
Дикой помолчал, снова усмехнулся и, притянув посудину со спиртом, опрокинул себе в рот. Отдышавшись, свернул цигарку, поджег ее от уголька в печи, спросил:
— Ты меня за дурака числишь, сотник?
— Отчего же?
— Шкура на мне одна, еще належусь во гробе. Вам охота беду будить — вы и лезьте.
— А есть что станем?
— Конину.
— Ты ж не хотел ее жрать, помнится.
— А-а, какие нежности при нашей бедности! — осклабился одноглазый.
— Воля твоя, — хмуро отозвался Андрей.
— Погоди, — хмельно забубнил Мефодий. — Я тебе вот что скажу. Изломает вас косолапый, я с Катькой спать буду. А то она при те робеет, ваше благородие!
И он захохотал в спину Россохатскому, подмигивая одиноким своим глазом с дьявольской хитрецой.