Итак. Кожа. Блестящая, как сталь, гладкая, как клинок, палец двигался по ней, не встречая ни единой шероховатости, даже крохотной, ни рябинки, ни родинки, ни волоска, двигался, пока не проваливался в священную пустоту, переполненную сладкой алой лавой, обжигавшей так, как никогда не обжигал простой огонь, она проникала в палец, в самую его сердцевинку, словно бы он был трубочкой, и потом поднималась в становящееся полым тело, стремясь куда-то в грудь, её огонь переполнял тебя, поднимался к сердцу, но промахивался, струя била всё выше, перехватывая трахеи, и вдруг с силой лупила в голову, застилая глаза всеми красками багрянца. Кожа. Гладкая, как лакированная шкатулка, но податливая, как сердцевина персика, и такая же пушистая, как его кожица, если видеть её на просвет, точнее, не на просвет, а так, знаешь, когда солнце косыми лучами срезает с неё эту зыбкую обманчивую плёнку гладкости и обнажает её недостатки. Впрочем, когда любишь, когда действительно сильно любишь, эти недостатки превращаются в милые особенности, отличающие предмет твоей любви (фу, какое грубое слово «предмет») от остальных прекрасных фей, населяющих эту тьму миров. Кожа. Ароматная тем необычным, странным, будоражащим чем-то, что стесняешься назвать грубым словом «запах». Ты скользил в волне этого аромата, весь превратившись в нос, как гончий пёс, вытянувшись в струнку, вибрируя и дрожа, а в эту секунду я пировал, питаясь этим чувством! Пока у меня было тело, я не верил, что бестелесные сущности питаются ароматами так же, как люди наслаждаются деликатесами. Но жизнь заставила меня поверить, точнее, ты научил меня. Я никогда в жизни не пробовал такого вина, такого дурманящего, терпкого, густого вина, как её запах, выжигавший тебе ноздри убийственной сладостью, от которой всё тело покрывается млечной испариной.
А ты медлил. Я умолял тебя войти в неё, заполнить её, заполонить её без остатка, не оставив ни единой капли пустоты, вломиться, врубиться в её сонные чертоги кавалерийским отрядом, распирающим узкую лесную тропинку округлыми боками взмыленных боевых коней. А ты медлил. Ты всё медлил и медлил, а я изнемогал, дох от желания, от неудовлетворённости, от того, что не я сейчас лежу с ней, обжигая ладони о её ароматную гладкость, что сочится цветочным соком, исторгая из каждой поры твоей — не моей — кожи (проклятье! проклятье!) капли горькой росы, несущей вяжущую волну жизни. Ну же! — понукал я тебя, как понукают жеребца… Но её наука состояла в том, чтобы обуздать твои мальчишечьи порывы, как обуздывают порывы ветра, превращая его в послушного раба мельниц и парусов. И в своей науке она преуспела куда больше, нежели я. По правде, я не преуспел ни в чём.