Он взял со стола перо, но замер. Мысль, холодная и отточенная, пронзила минутное успокоение: «А если эта простота — всего лишь первый, намеренно подсунутый слой? Если за торговцем опиумом стоит чья-то более значительная тень, которая с радостью позволит нам ухватиться за этого мелкого воришку, лишь бы самим остаться в тени?»
Облегчение не исчезло, но в нём теперь проступило чувство грани дозволенного. Путь вперёд был ясен, но идти по нему следовало с предельной осторожностью. Даже найденный ответ мог оказаться новой ловушкой.
Экипаж Эмерстона мягко катил по мостовой, а сам он, откинувшись на сиденье, смотрел в темное окно, на губах была заметна довольная, тонкая усмешка. Чувство было сладким и глубоким. Он не просто подал Гамильтону ниточку — он ненавязчиво продемонстрировал всю пропасть между их методами. Министр с его дипломатическими депешами и официальными запросами три месяца бился как рыба об лёд, в то время как люди Эмерстона — его люди — уже держали в руках ключ.
Мысль его вернулась к подполковнику Флетчеру. Письмо от него, прибывшее на прошлой неделе, было шедевром аналитической ясности. Человек, отдавший одиннадцать лет службе в лабиринтах Блистательной Порты, знал её не по парадным залам султанского дворца, а по дымным кофейням, портовым притонам и тёмным дворикам, где решались настоящие дела. Его сеть осведомителей пронизывала все слои османского общества — от нищих дервишей до приближённых визирей. Известие о его тяжёлой контузии и рапорт об отставке были болезненным ударом. Но даже полубольной, вынужденно возвращённый к активной службе, Флетчер с первого взгляда разобрался в клубке, над которым бились лучшие умы Форин-офиса.
Его версия не была набором догадок. Это был хладнокровный, логически безупречный разбор мотивов и возможностей. Он не утверждал — он предполагал, выстраивая цепь причин и следствий с такой убедительностью, что любая политическая версия — происки русских, козни французов, дворцовый заговор — на её фоне казалась наивной выдумкой. Именно это и было ценно. Флетчер предлагал не сенсацию, а правдоподобную, почти христоматийную истину: великий посол пал не от руки таинственного врага империи, а от подлого яда наёмника, нанятого торгашом который понёс огромные убытки.
И теперь этот козырь был в руках Эмерстона. Гамильтон, со всем его титулом и положением, стал его должником. В мире высокой политики, где фасады важнее фундамента, подобные долги имели свойство превращаться в весьма конкретную валюту влияния. Настоящие джентльмены, разумеется, долги возвращают. А настоящие политики — умело напоминают о них в самый подходящий момент. Усмешка на лице Эмерстона стала ещё выразительнее. Карета мягко свернула на его улицу, увозя его не просто домой, а к новым, теперь уже несомненно перспективным, горизонтам.
Глава 24
Глава 24
Английский посол в Петербурге, сэр Говард Мичтон, сидел у камина, смакуя глинтвейн. Наконец-то Форин-офис услышал его тревожные сигналы. Лишь после третьего, самого отчаянного, донесения пришел приказ: отозвать Майлока Эмерстона в Лондон. Говард, прекрасно осведомленный, чей это сын, изо всех сил старался отвадить молодого дипломата от княгини Оболенской — этой истинной варварской ведьмы, пленявшей умы и губившей карьеры. Все усилия оказались тщетны. Майлок словно лишился рассудка. Забросив все дела, он жил лишь в ожидании встречи со своим божеством. Узнав об отзыве, впал в настоящее отчаяние. Вернувшись от княгини, заперся в комнате, не показываясь на службе. Все его грандиозные планы, с таким жаром поведанные Говарду, рассыпались в прах, и прах этот развеялся в ледяном питерском ветре.
Не в силах вынести муку предстоящего расставания, Майлок вновь поехал к княгине.
Констанция Оболенская стояла у окна, за которым кружилась бесконечная снежная пыль. Она не смотрела на Майлока Эмерстона, который, преодолев врожденную сдержанность, говорил быстро, страстно, почти отчаянно.
— Констанция, я исчерпал весь запас дипломатических уловок и светских эвфемизмов. Осталась лишь голая, неприкрытая правда: я люблю вас. Без вас мое возвращение в Англию будет не отъездом, а медленной смертью души. Вы — единственное, что имеет для меня значение в этой стране, в этой жизни. Поедемте со мной. Станьте моей женой.
Констанция тихо вздохнула и медленно повернулась к нему. Ее лицо было спокойно, как поверхность зимнего озера.
— Ваша правда, Майлок, похожа на яркий луч южного солнца. Он ослепляет, он греет, но он чужой для этой земли. Под ним ничего не вырастет.
Майлок порывисто сделал шаг вперед.
— Так дайте мне шанс стать своим! Дайте мне время. Научите меня любить ваше солнце — зимнее, скупое на тепло, но такое дорогое для вас.
— В том-то и дело, что времени у нас нет, — печально улыбнулась Констанция. — Ваша миссия завершена. Вы уедете. А моя жизнь… она здесь. Она вморожена в этот мороз, в эти белые ночи и в эту снежную пыль за окном, которую вы так не любите.
— Значит, это отказ? Окончательный? — голос Майлока дрогнул и стал едва слышен. — Вы просто отпускаете меня, как будто этот год, самый счастливый в моей жизни, ничего не значил?
— Нет, — тихо, но твердо сказала Констанция. — Именно потому, что он что-то значил, мой ответ — «не сегодня».
Майлок замер, ловя каждое слово, каждый оттенок в ее голосе.
— «Не сегодня»… Это значит, есть надежда на «завтра»?
— Вы говорите о чувстве, которое перевернуло ваш мир. Но жизнь — не чистый лист, на котором можно начать новую главу. Это старый, тяжелый фолиант, где новые строки должны вписываться в уже написанное. Моя история вписана здесь. Вы же предлагаете вырвать страницы. Я не могу. Не сейчас.
Майлок, будто ухватившись за соломинку, с трудом выговорил:
— «Не сейчас»… Но это же не «никогда»? Есть шанс?
Констанция вновь отвела взгляд к метели за окном.
— Я не гадалка. Ваше чувство, каким бы пылким оно ни было, родилось в бальной круговерти. Переживет ли оно разлуку и время? Выдержит ли оно груз моей реальности, если вам однажды придется его нести? Я не верю в скорые решения, Майлок. Я верю в то, что проверено. В прочность. И я не хочу быть женой помощника посла.
— Испытайте меня! — воскликнул Майлок, в глазах его вспыхнул огонь. — Что я должен сделать? Что доказать?
— Доказать вы должны не мне, а себе, — покачала головой Констанция. — Вернетесь в Лондон. Займетесь своей жизнью, карьерой. Оглядитесь вокруг. И если через год, через два этот луч вашей правды не рассеется в лондонском тумане, если вы все еще будете помнить… тогда напишите мне. Одно письмо. Одно честное письмо о том, что вы увидели и поняли за это время.
— И вы ответите? — с мучительной надеждой выдохнул он.
— Я прочту, — сделала она паузу, обдумывая слова. — И, возможно, тогда мой ответ будет иным. Возможно, к тому времени я пойму, смогу ли я дышать воздухом вашего города и пить чай с молоком, — она слегка сморщила носик. — Это не обещание, Майлок. Это… гипотетическая возможность. Призрачный шанс.
Майлок выпрямился. Отчаяние в его глазах сменилось решимостью.
— Это больше, чем я смел надеяться минуту назад. Гипотетическая возможность — это уже математика. А в математике есть переменные, которые можно вычислить. Я займусь этими вычислениями. Я напишу. И буду писать, пока во мне есть хоть искра надежды.
— Не клянитесь. Просто… живите. И дайте жить мне. А там… увидим. А теперь — прощайте. И счастливого пути, Майлок.
— Это не «прощайте», — твердо сказал он, делая прощальный поклон. — Это «до свидания». До письма, Констанция.
Дверь тихо закрылась за ним.
Констанция долго смотрела на массивные дубовые панели, будто ожидая, что они снова откроются. Затем медленно подошла к окну. Метель не утихала, завешивая мир белой пеленой. Но в ее задумчивом взгляде была уже не только грусть. Было сложное сплетение облегчения, тревоги и того самого призрачного шанса, который она только что подарила в бушующую ночь этому настойчивому англичанину. Она спросила у своего сердца, любит ли его. И сердце, улыбаясь какой-то своей, глубоко спрятанной тайне, ответило: «Нет».
Дверь приоткрылась бесшумно, и в гостиную, шурша крахмальной юбкой, скользнула служанка.
— Ваше сиятельство, батюшка ваш изволили прибыть. Спрашивают вас.
Констанция вздрогнула, словно возвращаясь из далёких странствий. Последние отголоски недавнего разговора ещё витали в воздухе, но она решительным движением сгладила складки на платье и поправила прядь волос. Пора вновь быть княгиней Оболенской, а не вольнодумной Костой.
— Здравствуй, дитя моё, — князь Юсупов, пропахший фервральским морозом, широко раскрыл объятия. Обнял тепло, по-отечески. — Соскучился по тебе да по внучатам. Как поживаешь? Не закружили тебя совсем эти балы и твой салон вольномыслящих?
— Я держусь, папа, — улыбнулась Констанция.
— Держишься, держишься… А в городе меж тем только и разговоров, что о салоне княгини Оболенской. И, прости за прямоту, о твоей… связи с тем англичанином, посланником. Фамилию его всё забываю…
— Мейлок Эмерстон, — чётко выговорила Констанция, и в голосе её прозвучала лёгкая досада. — Он только что был здесь. Его отзывают. Предлагал мне руку и сердце.
Князь пристально взглянул на дочь. — И что же ты ответила, Коста?