— Нет, не хочу. Тут все просто, понятно, а там… надо искать жратву, ночлег.
— Да не это главное в жизни, Вовка!
— А что?
— Как тебе объяснить? Свобода, воля. Выйдешь на набережную, сядешь на ступеньки и смотришь на стрелку Васильевского острова. А там такая красота: здание биржы, ростральные колонны. Можно сидеть и смотреть часами.
Витька чуть помолчал, потом неожиданно начал читать стихи:
— Я растворяюсь в этой синеве и над Исакием лечу, как птица, и ночью мне опять не спится, мне кажется, что это только снится, а если я усну, я снова там, в армейской той тюрьме…
Мороз читал долго, негромко, без выражения, монотонно, но Владимир боялся даже дышать, чтобы не пропустить ни звука. Наконец беглец замолк, и Фомичев спросил:
— Это все твое?
— Да.
— А ты не пробовал как-нибудь перевестись на «гражданку»? Ну, там в интернат, детский дом.
Мороз рассмеялся.
— В детский дом меня не возьмут, мне уже пятнадцать. Да и не хочу я туда. Я и оттуда сбегу, а это значит что? То, что меня опять запрячут либо в кадеты, либо в тюрьму.
— Не пойму я тебя… — начал было говорить Владимир, но тут снизу хлопнула дверь, и он, подскочив со стула, торопливо захлопнул окно кормушки. Вошли оба прапорщика, Симонов и Пимонов. Выслушав рапорт кадета, Симонов кивнул на дверь карцера:
— Открой ее, а сам отойди подальше.
Они зашли, закрыли за собой дверь. Фомичев хоть и отошел подальше, но все же слышал их голоса, слов разобрать не мог, зато угрожающие интонации проглядывались явно. Вскоре из карцера начали доноситься болезненные вскрики, стоны. Владимир вспотел, долго колебался, но потом все же на цыпочках пробрался к двери и прислушался:
— Ну, так что, будешь, сука, бегать еще?!
— Буду, — прохрипел искаженный болью голос Мороза. И вслед за этим снова послышались тупые шлепки ударов.
— Нет, парень, мы тебя все равно обломаем! — судя по скрипучему голосу, говорил Пимонов. — Ты нам всю отчетность ломаешь, я из-за тебя, падлы, старшего прапорщика никак не получу.
— Все равно сбегу, — слабо донеслось до Фомичева, и опять раздались тупые удары.
Не выдержав, Владимир на цыпочках отошел к окну, уставился на пустой, освещенный единственным фонарем плац. Сердце сжимала тупая боль сочувствия и сострадания Морозу. Если б не стихи, он, может быть, и не принимал случившееся столь близко к сердцу. А так… словно что-то надломилось в нем.