Светлый фон

Лонни перевелась в Университет Мэриленда, чтобы доучиться на преподавателя старших классов, и начала работать в детском саду, готовясь по ночам к занятиям. Салли переехала к ней и уже заканчивала старшую школу.

Я был рад, что никто из нас не остался дома с Моной и отцом.

Общежитие братства кипело энергией и весельем. Это казалось мне одновременно чудесным и странным. В окружении друзей, наслаждаясь благоприятной атмосферой, я впервые за всю жизнь чувствовал себя в безопасности.

В конце сентября меня позвали к телефону: мол, звонит какая-то Мона. Раньше она никогда не звонила мне. Еще больше меня шокировало то, что она пригласила меня заглянуть в субботу к ним домой. Мне было страшно встретиться с ней. Время не утишило моей ненависти к этой женщине.

Я поднялся на крыльцо, и рука моя застыла в сантиметре от двери. Меня охватило плохое предчувствие. Я сделал глубокий вдох и заставил себя постучать.

Мона приотворила дверь, но полностью открывать не стала.

— Тебе пришло какое-то письмо, — сказала она. — Со штемпелем Альбукерке, но без обратного адреса. Подожди здесь.

Дверь захлопнулась. Вернувшись, Мона просунула в щелку конверт и добавила:

— Вот, это тебе. Бери и уходи.

Ничего не изменилось с тех пор, как мы виделись в последний раз на прошлое Рождество, — то же ледяное обращение, словно от почтового клерка, а не от мачехи, с которой я прожил восемь лет. Она даже не попрощалась. И не поздоровалась. Зачем она вышла за мужчину с детьми, которых ненавидит? Была ли Мона счастлива с отцом? Такое вообще возможно? Он же бешеный, как зверь. Да и сама она никого не могла сделать счастливым, не говоря уже о нем.

Я сел в машину и уставился на большой коричневый конверт, лежавший у меня на коленях. Раз штемпель из Альбукерке, то это наверняка от мамы. Вероятно, плохие новости. Я поехал назад в общежитие братства. К счастью, парковка была пуста.

Руки у меня тряслись, когда я распечатывал письмо. Внутри лежали мои фотографии и записка, нацарапанная узнаваемым маминым почерком, словно у ребенка: «Я тебе больше не мать. Это все твое».

Я начал просматривать фото — там были снимки из ЭПНГ, несколько из Альбукерке и два с моего дня рождения в Гэллапе. На одном Вайолет обнимала меня за шею, пока я задувал на торте свечи. Как только мне удалось в тот момент изобразить улыбку? Каждый снимок пробуждал еще более тяжкие воспоминания, чем предыдущий, пока я не понял, что больше смотреть не могу.

Складывалось ощущение, что я присутствую на собственных похоронах, но никто не пришел со мной проститься. Слезы неудержимо текли по щекам. Все мое детство пролетело перед глазами — а голос в голове твердил, что я сам был виноват в тех ужасах, которые пережил.