Когда отцу перевалило за восемьдесят, они с Моной попросили меня стать их законным опекуном. Отец страдал от сердечного заболевания и проблем со спиной, а у Моны началось старческое слабоумие, и она больше не могла ухаживать за ним. Служба социальной защиты постановила, что одни они жить не могут. Я вмешался и сделал так, чтобы они продолжали жить в своем доме в Хаттерасе, обеспечив им необходимый уход. Мы с Пэтти часто ездили за триста миль повидаться с ними.
Мы с отцом разговаривали практически каждый день, по телефону или лично, в основном о его детстве и о том, как он сидел в тюрьме. При любой возможности он повторял свое вранье о принадлежности к чероки и о безжалостных преступлениях белого человека над ним и его семьей. Отец ни о чем не жалел, говоря, что надо было перебить больше подонков, которые этого заслуживали. Когда я еще раз спросил его, не раскаивается ли он в том, как обращался с мамой, он ответил:
— Ну уж нет! Ей надо было сдохнуть в Гэллапе.
По крайней мере раз в месяц отец звонил мне сильно рассерженный чем-нибудь — счетом за медицинские услуги, плохо работающим слуховым аппаратом или сбившимися каналами на телевизоре. Прежде чем предложить ему помощь, я шутил: «Сейчас, только позвоню Бадди, посоветуюсь». Каждый раз он начинал хохотать. Это была наша с ним старая шутка про его первого сокамерника в Сан-Квентине, и мы смеялись над ней даже спустя сорок лет.
К тому времени прошло десятилетие после того, как я ему позвонил, побывав на Саут-Клифф-драйв. Он говорил так, будто наша жизнь была сплошной идиллией. Однако я не собирался спорить или возражать — прошлое больше не имело надо мной власти.
Я сделал все, что было в моих силах, чтобы стать полной его противоположностью, особенно для моих детей и для Пэтти, величайшего благословения в моей жизни. Отец знал, что я участвую в программе «Старшие братья, старшие сестры»[8], а также обучаю интернов в своей лоббистской фирме.
Он смеялся:
— Ты всегда хотел сделать, чтобы всем было лучше. Да кому это надо! Я знаю, ты уж мне поверь.
У меня училась и внучка его сообщника. Я испытал огромное облегчение, когда отыскал семью Джорджа и извинился перед ними. Когда я рассказал об этом отцу, глаза его наполнились слезами и он крикнул мне убираться. В следующий раз, когда мы об этом заговорили, он стал винить во всем Джорджа. Мол, именно из-за него они оба оказались в Сан-Квентине. Отец велел никогда больше о нем не упоминать.
Однажды ночью, когда отцу сделали операцию на открытом сердце и он думал, что умирает, он взял меня за руку и указал на блокнот и карандаш. Изо рта у него торчала трубка, в обеих руках стояли капельницы.