Светлый фон

После Достоевского не сразу приняли примадонну итальянской оперы. Она исполнила романс Шуберта, и хлопали ей замороженно, из вежливости. Но романс Варламова «Мне жаль тебя» вполне прозвучал посланием итальянки в Сибирь…

Следом за примадонной господа Венявский и Рубинштейн исполнили дуэт для скрипки и фортепиано. Антон Рубинштейн был другом Михайлова, когда-то они вместе написали оперу…

С дрожью в теле слушала я марш Бетховена «Афинские руины» в исполнении Рубинштейна. Для залы он звучал напоминанием о событиях в Греции, о восстании в тамошних городах против монархии, а для меня… В то утро, 14 декабря, я прибежала на Екатерингофский проспект к Шелгуновым с газетой в руках, в которой сообщалось о казни в восемь часов утра. Еще в прихожей я услышала звуки этого марша, вошла в гостиную и увидела Людмилу Петровну за роялем. Я ей сказала, что казнь уже состоялась, мы опоздали, и подала ей газету. Она взяла, лицо ее побледнело, стала как будто читать, но, по-видимому, ничего не увидела и осторожно положила газету на рояль. И тут я решилась, я сказала, что еду вслед за Михаилом Ларионовичем, что бабушка заложила все свои драгоценности и мне на дорогу хватит. Она потерла свои виски пухлыми пальцами. «А он вас звал туда? Впрочем, поезжайте… Но прежде поеду я». Она захлопнула крышку рояля и словно прихлопнула жестом мои намерения. «С Мишуткой и Николаем Васильевичем». Я и слова не могла выговорить…

В антракте я искала брата Михайлова среди публики и нашла его, я такая, что задумаю, то и сделаю, но… не посмела подойти к нему. Он оказался адъютантом оренбургского губернатора, вернее, чиновником особых поручений, и я по виду его холодноватому, несколько лощеному поняла, что должна быть представлена, а представить меня некому. Одним словом, я сминдальничала в пользу светской условности, и виной тому мое примирение с отцом. Стоит только один раз согнуть себя, как потом уже не выпрямишься. А холоден он и замкнут по выражению лица оттого, что в центре внимания, публике известно, чей он брат, и он это внимание ощущал. Начальник же его, губернатор Безак, хорош, слов нет, явился на литературный вечер, посвященный своему земляку.

Второе отделение началось речью профессора истории Платона Павлова о тысячелетии России (празднование будет нынче в день коронации, 26 августа). И речь его произвела впечатление не менее сильное, чем чтение Достоевского, хотя и совсем в другом роде. Профессор Павлов не особо популярен среди студентов, не сравнить его, скажем, с Костомаровым, да и характер у него уступчивый, деликатный. Но здесь, на вечере, с ним что-то произошло. Он говорил вдохновенно, с энергическим жестом и даже стучал по трибуне. Он подчеркивал, что в продолжение целого тысячелетия Россия была страною рабовладельческой. Сословия у нас разделены пропастью. Манифест об освобождении крестьян открыл бездонную пропасть между простым народом и высшим классом, живущим совершенно от него отдельно. «Не обольщайтесь мишурным блеском, не ослепляйтесь ложным величием! — восклицал Павлов, как бы обращаясь к самому царю. — Никогда, никогда любезное наше отечество не было в таком плачевном состоянии, как нынче!» Речь его прерывалась рукоплесканиями, в иных местах речи топали ногами в поддержку и так кричали, будто хотели казнить себя за то, что тысячу лет мы были рабами и остались рабами. И взвинченный яростным шумом залы, Павлов закончил страстным предостережением: «Если правительство остановится на этом первом шаге, то оно остановится на краю пропасти. Имеющий уши — да слышит!» Что тут поднялось в зале, описать невозможно… Павлов ушел, его вызывали снова, он выходил, шум не утихал. Неподалеку от меня высокий господин в бороде и в мещанском платье, приложив ладони ко рту, протодьяконовским басом ревел: «Рылеев, Пестель, Каховский… — Он называл имена борцов с тысячелетним рабством. — Михайлов». И тут я, не помня себя, завопила: «Михайлов! Михайлов!!» Страшный бил миг, безрассудный, как вспомню, сердце колотится.