На эстраду вышел Некрасов, поднимая то одну руку, то другую, он пытался утихомирить залу, раскрывал рот беззвучно, вскидывал жидкую бороду, снова тряс перед собой руками, лысина его блестела, наконец шум утих, и Некрасов объявил: «Стихотворение Михаилы Ларионовича Михайлова «Белое покрывало», из Гартмана». Читал Некрасов взволнованно, будто стихотворение недавно написано, но, наверное, вся зала повторяла за ним каждую строку: «Своей отчизне угнетенной хотел помочь он: гордый нрав в нем возмущался; меж рабами себя оп чувствовал рабом — и взят в борьбе с могучим злом, и к петле присужден врагами…» Оно напечатано в «Современнике» два года назад и настолько уже популярно, что даже отец мой его наизусть знает, как пришла к узнику мать, утешала его и обещала: «И поутру, как поведут тебя на площадь, стану тут, у места казни, на балконе. Коль в черном платье буду я, знай — неизбежна смерть твоя… Но если в покрывале белом меня увидишь над толпой, знай — вымолила я слезами пощаду жизни молодой». И когда узника повели на казнь, он увидел мать в белом покрывале. «И ясен к петле поднимался… И в самой петле — улыбался! Зачем же в белом мать была?.. О ложь святая! Так могла солгать лишь мать, полна боязнью, чтоб сын не дрогнул перед казнью!» Многие в зале плакали…
В антракте всюду говорили о Павлове. «Почему его не остановил никто? Отсюда ему теперь одна дорога — в Дворянское собрание». Так стали называть Петропавловскую крепость после того, как загнали туда тринадцать тверских мировых посредников из дворян. Они заявили, что законоположение 19 февраля не удовлетворило народных потребностей ни в материальном отношении, ни в отношении свободы, а только возбудило их.
Последнее отделение началось совсем поздно, около полуночи. Вышел Чернышевский, и его встретили овацией, хотя он не произнес еще ни одного слова. Он не читал, он просто говорил, запинался, повторял «ну-с; нуте-с». Возможно, его сбила овация, но если и сбила, так не в ту сторону, у него будто одна появилась цель — возмутить всех, восстановить против себя. Признаться, мне было за него неловко — ведь он же кумир молодого поколения. Вышел он не во фраке, как все, а в простеньком пиджаке и в цветном галстуке, волосы а ля мужик, и все крутил и крутил в руках цепочку от часов. Говорил он о Добролюбове и все как-то вразброс, несвязно. Молодость, дескать, ничего не значит, и Добролюбов в свои двадцать пять лет был гений. Он назвал его так несколько раз и вызывающим тоном, будто наперед зная, что с таким мнением не все согласятся. Тут сразу же начались шиканья одной стороны и аплодисменты другой.