Однажды утром он [Фихте] приносит рукопись Канту, спрашивает его мнения, и не поможет ли ему Кант, если он сочтет ее достойной публикации, найти издателя. Канту нравится его скромность, и он обещает сделать все, что в его силах. В тот же вечер я встретил Канта на прогулке. Его первые слова были: «Вы должны помочь мне – помочь как можно скорее – найти кого-то и найти деньги для молодого обездоленного человека. Надо привлечь вашего шурина (Хартунга, книготорговца). Уговорите его опубликовать. рукопись»[1386].
Хотя Кант считал, что рукопись уже достаточно хороша для публикации (прочитав ее до третьего параграфа), но Фихте еще ее переделал и попросил Боровского и Шульца тоже ее прочитать. Впрочем, он не ожидал от Шульца слишком многого, потому что у того было «больше правоверных понятий, чем должно быть у критического философа и математика»[1387]. Книга вскоре была закончена, но из-за трудностей с прохождением цензуры она появилась только на Пасхальной книжной ярмарке 1792 года[1388]. Фихте значительно выиграл благодаря поддержке Канта. Он не ожидал многого от кантовских лекций. В самом деле, он находил, что «его лекции не так полезны, как сочинения. Его слабое тело устало вмещать столь великий ум. Кант уже очень слаб, и память начинает подводить его»[1389]. И все же Фихте, пожалуй, можно назвать самым знаменитым «студентом» Канта того времени.
Еще один гость Канта, Фридрих Люпин (1771–1845), сообщал, что Канта особенно интересовали разговоры о минералогии и о минералоге Абрааме Готлобе Вернере (1749–1817), с которым он был знаком[1390]. Люпин полагал, что это объясняется тем, что сам Кант в то время был занят изданием своей физической географии, но скорее всего это было вызвано искренним интересом к минералогии. После первой «аудиенции», как описал эту встречу Люпин, его пригласили на следующий день на обед. Он рассказывает следующее:
Когда я уходил, Кант попросил меня прийти завтра на обед. Какой триумф – быть приглашенным к столу королем в Кёнигсберге!.. Когда я пришел на следующий день в условленный час на обещанную почетную трапезу, философ был очень тщательно одет; он поприветствовал меня голосом гостеприимного хозяина и держался с гордым достоинством, будто светящимся изнутри его и очень ему подобающим. Он казался другим человеком, чем тот, кого я видел вчера в шлафроке; он казался не столь сухим телом и душой. Но его высокий лоб и ясные глаза были все теми же, увенчивая и оживляя этого маленького человека. Едва мы сели и я мужественно собрался, что было неизбежно, играть роль низшего разума, как я заметил, что великие умы живут не только воздухом. Он ел не только с аппетитом, но и с чувственным удовольствием. Нижняя часть его лица, вся периферия щек безошибочно выражали чувственный восторг удовлетворения. Даже его умный взгляд так определенно фиксировался на той или иной закуске, что в эти моменты он был целиком замкнут в себе и был, так сказать, человеком обеденного стола. Точно так же он наслаждался хорошим старым вином. Великие люди и ученые нигде больше так не походят друг на друга, как когда их гости видят их за столом. После того, как Кант воздал должное природе. он стал очень разговорчивым. В его возрасте я видел лишь немногих людей, которые были так живы и так подвижны, как он. И все же во всем, что он говорил, он сохранял сухую невозмутимость, какими бы изящными и остроумными ни были его замечания, часто даже о самых обычных вещах. Он рассказал несколько анекдотов, как будто припасенных для этого случая, и нельзя было удержаться от смеха, даже ожидая самых серьезных мыслей. Он постоянно поощрял меня в одном: чтобы я еще угощался; особенно когда подали большую рыбу, – по этому случаю он вспомнил об одном богатом еврее, который говорил своим гостям: «Ешьте, ешьте, это редкая рыба, купленная, а не украденная». Я рассказал ему, со своей стороны, историю магистра Вульпиуса, который, будучи в гостях у Лейбница, чтобы не пропустить ни слова, проглотил кусок гусиной печени, не разжевывая, и умер на следующий день от несварения желудка. Одной из черт этого великого человека было то, что его глубокое мышление не мешало его веселой общительности. Он был весь чистый разум и глубокий рассудок, но не обременял этим ни себя, ни других. Чтобы хорошо провести время в его обществе, нужно было только смотреть на него и слушать. Чтобы быть добродетельным, нужно было не просто верить его словам, нужно было следовать за ним и думать вместе с ним, ибо едва ли найдется человек, который жил бы более нравственно и радостно[1391].