По прибытии в Кембридж я представился согласно данным мне указаниям и подвергся обычному экзамену перед президентом, г-ном Холиоуком, и преподавателями Флинтом, Ханкоком, Мэйхью и Маршем[552]. Г-н Мэйхью, чьи уроки мы должны были посещать, предложил мне перевести на латынь кусок английского текста. Он был длинен и, пробежав по нему взглядом, я нашел несколько слов, латинские аналоги которых не приходили мне на ум. Думая, что я должен перевести этот текст без словаря, я сильно испугался и ожидал, что буду отправлен назад, – этого я боялся больше всего на свете. Г-н Мэйхью направился в свой рабочий кабинет и просил меня последовать за ним. «Вот, дитя мое, – сказал он, – словарь, вот – грамматика, а вот – бумага, перо и чернила; ты можешь готовиться, сколько потребуется». Это было радостным известием для меня, и тогда я понял, что мое поступление обеспечено. Латынь вскоре была сделана; и объявили, что я принят. Мне дали тему – о чем писать на каникулах. Когда я возвращался домой, у меня было столь же легко на душе, сколь тяжко было, когда я ехал туда: мой учитель будет весьма доволен и мои родители очень счастливы. Я провел каникулы без большой пользы для себя, главным образом за чтением журналов и «Британского Аполлона». Под конец каникул я поехал в колледж и занял комнату, мне предназначенную, и свое место в классе г-на Мэйхью. Я нашел там несколько лучших, чем я сам, учеников, в особенности это Локк, Хемменуэй и Тисдэйл. Последний покинул колледж до окончания первого года, и что с ним стало, я не знаю. Хемменуэй все еще жив и стал крупным богословом, а Локк был президентом Гарвардского колледжа – место, для которого не найти было человека более достойного[553]. С ними я некогда водил дружбу, без ревности и зависти. Я быстро сблизился с ними и начал чувствовать желание сравняться с ними в науке и литературе. В науках, в особенности в математике, я вскоре превзошел их – главным образом потому, что, намереваясь идти на богословие, они считали Закон Божий и классическое языкознание более важными для себя. В литературе я так никогда и не догнал их.
Здесь было бы уместно вспомнить о том, что составляет предмет огромной значимости в жизни каждого мужчины. Мне был присущ влюбчивый характер, и очень рано, с десяти или одиннадцати лет, я стал большим любителем женского общества. У меня были подружки среди юных дам, и я проводил многие из своих вечеров в их компании, и это пристрастие, хотя и находилось под контролем на протяжении семи лет с моего поступления в колледж, возвратилось ко мне и поглотило меня с новой силой, когда я уже был женат. Я не стану обрисовывать характер или же проводить подсчет своих юношеских увлечений. Это могло бы быть расценено как неуважение к тем, которые живы, – я скажу лишь следующее: все они были умеренные и добродетельные девушки, и на протяжении своей жизни всегда поддерживали в себе эти свойства. Ни одна девица или дама не имела когда-либо повода покраснеть от смущения под моим взглядом или из сожаления о своем знакомстве со мной. Ни один отец, брат, сын или друг не имел повода для огорчения или негодования по поводу моих отношений с их дочерью, сестрой, матерью или состоящей с ними в каком-либо ином родстве особой женского пола. Мои дети могут быть уверены, что у них нет и никогда не было незаконного брата или сестры. Утверждаю это с невыразимым утешением для себя, со всей искренностью и правдивостью, и я полагаю, что обязан этим благом своему воспитанию. Мои родители настолько презирали всякого рода распущенность, постоянно выставляли напоказ такие картины бесчестия, низости и погибели, что мой природный темперамент всегда осаждался моими принципами и чувством приличия. Эта добродетель тем более укоренялась во мне и тем более оказывала на меня влияние, чем больше я наблюдал примеров последствий иного поведения. Ржавое пятно на всю жизнь – вот неизбежное следствие незаконной любви как в Старом Свете, так и в Новом. Счастье жизни зависит в большей степени от невинности в этом отношении, чем от всей философии Эпикура и Зенона, не дополненной ею. Я мог бы слагать романы или истории, столь же чудесные, сколь романы, о том, что я узнал или услышал во Франции, Голландии и Англии, и все это служило бы подтверждением тому, что я усвоил в своей юности в Америке, – что счастье потеряно навсегда, если потеряна невинность, по меньшей мере до тех пор, пока не придет раскаяние, настолько суровое, чтобы уравновесить все прелести распущенности. Раскаяние само по себе не способно восстановить счастье невинности, по крайней мере в этой жизни.