Светлый фон

Согнув ноги под одеялом, он писал на своих коленях, не видя того, что пишет.[801] Еще раз он хотел преобразить свой опыт в осознание. Стенографические заметки, моментальные снимки, когда через посредство его товарищей на секунду появлялась тайна, которой он был одержим. Кончик карандаша царапал его колени, он отмечал бесчисленные пощечины, которые инстинктивная жизнь раздает духу, в коротких фразах, рисующих грубый человеческий опыт, как вспышки бесконечности теневой стороны. Жизнь людей была создана из внезапных радостей и горького терпения, мало кто признавал идеи; эта тоска, неотделимая от трезвого сознания, в котором Лоуренс видел само достоинство человека, была почти неизвестна человечеству; ей не было места в метафизическом рабстве там, где каждый час зависел от бедности. Арабы были другим народом, но он знал это, прежде чем идти сражаться вместе с ними; эти люди тоже были в его глазах иной расой, но к которой принадлежал он сам — и он смотрел, как смешиваются с тенью их дневные поступки, как будто следил в микроскоп за этим чуждым народом, в котором текла общая с ним кровь.

Жестокость и унижение были, разумеется, ему достаточно знакомы, чтобы он не удивлялся, встретив их; но он встречал их как непобедимый ответ, когда спрашивал себя о вечной доле человека. Странное путешествие существа, достаточно глубоко отдаленного от мира, чтобы смотреть на лондонскую толпу так, как он смотрел бы на толпу, кишащую у фиванских врат, и пришедшего из самого отдаленного прошлого, с поля боя, принадлежавшего столь чуждому народу, с конференций, где создавал королей, в гущу элементарной массы своих, чтобы с первых шагов найти там демона! Но все же здесь у него было и нечто другое, форму чего он никогда не мог различить, и это было, возможно, то, что он пришел сюда искать; что-то более глубокое, чем зло, и что заканчивалось, быть может, появлением этих темных записок, которые казались лишь хроникой страданий.

Он боялся, что связь, которая установилась между ним и рядовыми, была лишь счастливой случайностью. Но, когда он освободился со сборного пункта (где опасался, что суровость тренировки может отправить его в госпиталь, а затем — к гражданской жизни) и был назначен в школу аэрофотосъемки в Фарнборо[802], откуда его должны были направить в эскадрилью, такая же связь установилась заново. Он был умелым фотографом (отец учил его фотографии еще до того, как он отправился изучать замки Франции и Сирии). То же равнодушие ко всякой собственности, деньгам и общественному признанию, которое он проявлял на сборном пункте, та же страсть к механике и ужас перед муштрой, та же сдержанность, тот же внутренний авторитет мудреца, доброжелательного и способного к юмору, породили то же товарищество, те же дружбы. Прибытие мощного мотоцикла с коляской, предназначенной для товарищей, которых Росс обычно по желанию подвозил, даже если они были заключены в лагере («Надень штатскую шляпу и пальто, и пытайся не выглядеть как летчик[803]!») не ослабило симпатию. Чуть позже появился и граммофон: и на некоторых из его пластинок, с надписями «Девятая симфония» или «Дон Жуан» были записаны упражнения: «Направо, по четыре… Смирно! На пле-чо!»[804] Подозревали, что от него исходили несколько дружеских обращений в министерство на благо несчастных летчиков. Один сержант, про которого говорили, что когда у одного из рядовых после штрафного наряда пошла носом кровь, он ответил: «Я сделаю так, что у него и не только из носа кровь пойдет!» — был уволен: «ВВС не нуждается в личностях подобного рода»[805].