Светлый фон

<…> утверждая половую жизнь, как примат и первоисточник жизни духовной, Розанов возводит отдельный принцип органической жизни на степень основного закона бытия. Обожествляя пол, Розанов превращает религию в сексуальный пантеизм. Вместе с тем, он старается свести к своей теории сексуализма все многообразие духовного опыта, всю феноменальную жизнь, над которой возвышается единственный и вечный нумен — Пол. Другими словами, утверждая сексуализм в его отвлеченности, Розанов одновременно подымает его на высоту религии, т. е. «положительного всеединства».

Революция, произведенная Розановым в области религиозно-нравственных проблем, дает основание приравнять его к Ницше. Сравнение это вызывается не духовной близостью Розанова и Ницше, а только тем разительным переворотом в истории религиозно-философской мысли, который связан (в разное время и при разных условиях) с именами обоих писателей. Термин «русский Ницше» был впервые применен к Розанову Д. С. Мережковским. В книге «Жизнь и творчество Л. Толстого и Достоевского» Мережковский говорит о Розанове: «Когда этот мыслитель, при всех своих слабостях, в иных прозрениях столь же гениальный, как Ницше, и может быть даже более, чем Ницше, самородный, первозданный в своей антихристианской сущности, будет понят, то он окажется явлением, едва ли не более грозным, требующим большего внимания со стороны Церкви, чем Л. Толстой, несмотря на всю теперешнюю разницу в общественном влиянии обоих писателей».

Розанов был мало знаком с учением Ницше и никогда им не интересовался. Прозвище «русский Ницше»[183] не казалось ему ни удачным, ни лестным [ГОЛЛЕРБАХ. С. 46 и 4].

Тем не менее, Розанов, несомненно, ницшеанец во многих отношениях, в том числе и литературном, — когда он демонстрирует свойственную Ницше манеру авторского рассуждения. Но он ницшеанец с «русскою душой». Потому, как и его современник-доброжелатель Максим Горький, сказать об этом во весь голос Розанов стесняется, по-видимому, потому, что самому ему сознавать сей факт неприятно:

ницшеанец
С основания мира было две философии: философия человека, которому почему-либо хочется кого-то выпороть; и философия выпоротого человека. Наша русская вся — философия выпоротого человека. Но от Манфреда до Ницше западная страдает сологубовским зудом: «Кого бы мне посечь?» Ницше почтили потому, что он был немец, и притом — страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе: «Падающего еще толкни», — его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать («Уединенное»).