Для Гёте, в отличие от Вольтера, Магомет – не обманщик, а великий, вдохновенный человек, на примере которого можно изучать заразительное действие вдохновения. Такое уважительное отношение Гёте сильно контрастировало с повсеместно распространенной в XVIII веке враждебной литературой об основателе ислама. К этой доминировавшей полемической традиции относилась и пьеса Вольтера. Лишь поздние просветители, такие как Лейбниц, Лессинг и впоследствии Гердер, выступили за более справедливую оценку нехристианских религий, однако их голоса остались неуслышанными. В пору юности Гёте написал гимн под названием «Песнь о Магомете», где Магомет прославляется как духовный предводитель человечества через метафору бурного потока, который начинается с маленького горного ручья, а затем становится полноводной рекой и изливается в океан – символ всеобъемлющего божества. Магомет предстает здесь боговдохновенным гением человечества. Уже в семидесятилетнем возрасте, работая над «Западно-восточным диваном», Гёте провоцирует публику своим признанием в том, что лелеет мысль «подобающим образом отметить ту священную ночь, в которую Пророку был ниспослан Коран»[1274]. Фигура пророка всю жизнь притягивала Гёте – возможно, потому, что временами он и себя самого считал пророком, в том смысле, в каком он пишет об этом в заметках к «Западно-восточному дивану»: «Чудес не могу я творить, – молвил Пророк, // – Чудо главное в том, что я есть»[1275]. Это довольно точно отражает его собственную самооценку. В то же время ислам, безусловно, воспринимался Гёте с определенной критической дистанции. Его личное «мягкое», естественное благочестие имело мало общего с жесткой, предписанной религиозными законами набожностью Магомета. Магометанский «религиозный патриотизм», как и любой другой патриотизм с характерной для него идейной ограниченностью, претил ему. В этом смысле религиозный фанатизм был ему так же ненавистен, как и Вольтеру.
В своей переработке вольтеровской трагедии Гёте не мог обелить образ Магомета в той мере, в какой ему бы этого хотелось. Он так и остался темной, противоречивой фигурой. Конечно, не обманщик и не преступник, как у Вольтера, но, безусловно, демонический образ. И вспыхивает его демоническое безумие от любви. Чтобы завоевать Пальмиру, он ввергает в пропасть целые народы: «За все мне утешением любовь, она одна // Моя награда, цель и смысл»[1276]. Именно из-за безумной любви, а не из стремления к власти, как у Вольтера, гётевский Магомет идет по трупам. Речи персонажей Гёте придал определенную гибкость и теплоту. Александрийский стих французской трагедии он передал при помощи более подвижного белого стиха. В конце концов он остался доволен своей работой, считая ее полезной для реформирования веймарской драматургии: «Необходимость отдалить наш трагический театр от комедии и драмы путем переложения пьес в стихотворную форму, – пишет он в “Пропилеях”, – ощущается все острее»[1277].