При дворе гётевский перевод приняли с восторгом. «Магомета» превозносят так, как не превозносили ни одно его собственное драматическое произведение. На литературных вечерах Гёте снова и снова просят почитать из новой трагедии. Так немецкая аристократия приветствовала восстановление верховной власти классической французской культуры. Два чтения «Магомета» в высшем веймарском обществе в присутствии августейших особ носили демонстративный характер и с позиций сегодняшнего дня могут рассматриваться как часть реставрации наряду с увольнением Фихте или запретом любительского театра в Йене, который также пришелся на этот период.
Сценический успех пьесы оказался более скромным. Буржуазная публика, желающая видеть на театральных подмостках «правду жизни», ворчала так же, как и патриоты, которые испытывали отвращение ко всему французскому, и романтики, которым было совершенно чуждо то, что Жан Поль назвал «лишенным поэзии церемониальным театром»[1278]. Когда летом 1800 года Гёте, опять же по причине «недостатка импульсов к собственному творчеству»[1279], начал переводить вольтеровского «Танкреда», Шиллер снова стал докучать ему своим ceterum censeo[1280], убеждая вернуться к работе над «Фаустом». На этот раз Шиллер действовал через издателя Котту, которому он посоветовал купить у Гёте права на «Фауста» и ускорить процесс его создания, посулив неправдоподобно высокий гонорар (4000 талеров). Его манёвр удался. Гёте, и без того испытывавший чувство вины перед Коттой в связи с безуспешностью «Пропилей», снова вернулся к «Фаусту» и вскоре ощутил такой прилив вдохновения, что даже поблагодарил Шиллера за его настойчивость.
ceterum censeo
Летом 1800 года Гёте сначала написал несколько сцен для «Вальпургиевой ночи», а затем, в продолжение своей публицистической деятельности в «Пропилеях», принялся за действие, посвященное Елене. Шиллеру он с гордостью сообщает: «…моя Елена действительно появилась!»[1281] Речь идет о сцене в древней Спарте из второй части «Фауста». Похищенная Парисом Елена возвращается из Трои. Ее супруг Менелай задерживается на берегу, а Елену вперед себя отправляет в царский дворец. Однако в покинутых родных стенах вместо своих верных слуг она обнаруживает Форкиаду – существо безобразной наружности, напоминающее Медузу Горгону. В поисках совершенной красоты Фаусту предстоит повстречаться с абсолютным уродством. И здесь Гёте останавливается в нерешительности: «Но теперь меня так привлекает прекрасное в положении моей героини, что я огорчен необходимостью поначалу превратить все это в карикатуру»[1282]. При этом он имеет в виду не только Форкиаду, за маской которой скрывается Мефистофель, но и в целом проблему соединения античной классики с фаустовским демонизмом, соединения совершенной формы с бесформенным «на мглистом и туманном пути»[1283].