«О счастливая пора Детства! – восклицает Тейфельсдрек. – О, благая Природа! Ты, которая для всех есть матерь, полная благости; которая посещаешь хижину бедняка сиянием зари; которая приготовила для своего Питомца нежные пеленки Любви и бесконечной Надежды, – а он в них растет и дремлет, окруженный хороводом (umgaukeit) сладчайших Снов! ‹…› Юный дух пробудился от Вечности и не знает, что мы подразумеваем под Временем; ибо Время для него пока не быстростремящийся поток, а игривый, освещенный солнцем океан ‹…› Спи, прелестное Дитя! Твой длинный, тяжкий путь уже близок! Еще немного, – и ты тоже не будешь более спать, но и в самых сновидениях твоих тебе будут грезиться битвы». ‹…›
«Во всех играх детей, будь то хотя только их шаловливая ломка и порча, – вы можете подметить творческий инстинкт (schaffenden Trieb): Человечек чувствует, что он рожден Человеком, что его призвание – творить» (с. 97–100).
«…моя Мать, с истинно-женским сердцем и тонким, хотя и необработанным чувством, была Религиозна в самом строгом смысле слова. ‹…› Высшую из тех, кого я узнал на земле, я видел здесь склоненною, в неизреченном благоговении, перед Высшим на Небе!» (с. 108–109).
…в этой его столь хорошо развитой и во всех отношениях выдающейся «Пассивности», которой не противоборствовало свободное развитие Активности и которая отличала его детство, – в ней мы можем открыть начатки многого того, что в последующие дни, и даже в настоящие дни, удивляет мир. Для смотрящего поверхностно Тейфельсдрек чаще всего есть человек без какой бы то ни было Активности, Не-человек; для глубоко смотрящего, наоборот, он есть человек с Активностью почти слишком обильной, но столь духовной, замкнутой, загадочной, что ни один смертный не может предвидеть ее взрывов и, даже, когда она взорвется, определить ее значения (с. 110).
«…я читал все печатное, что мне попадалось» (с. 111).
[Когда умер отец] «Темная, бездонная Пропасть, которая лежит под нашими ногами, открыла свой зев; бледное царство Смерти со всеми его бесчисленными, молчаливыми народами и поколениями стояло перед ним: неумолимое слово Никогда впервые показало ему свое значение. ‹…› эти суровые испытания, перенесенные Памятью в мое Воображение, разрослись в нем в целый лес кипарисов, печальный, но прекрасный; в течение долгих лет юности, как бы под самыми горячими лучами солнца, он шелестел в своем темном великолепии, со вздохами, не лишенными мелодичности. Также шелестит он и в годы моего мужества, и то же будет и впредь: ибо я разбил ныне мою палатку под Кипарисом; Могила – ныне моя неодолимая Крепость, и, всегда защищенный ее вратами, я смотрю совершенно спокойно на вражеское вооружение, на скорби и наказания жестокой Жизни, и слушаю с тихой улыбкой самые громкие ее угрозы» (с. 117–118).