Я вытащил из кармана письмо и флакон духов.
– Ты был у меня дома?
– Ага. Разговаривал с твоими родителями. Я им ничего конкретного не сказал. Что ты в порядке, и мы вместе живем, и ты не можешь их сейчас видеть, но позвонишь. Позвонишь же?
– Не знаю. Вдруг я все выложу им?
– Твоя мама фольклорист. Вдруг она поймет?
Тоня открутила крышечку флакона и прижала к носу, издала мучительный свой щенячий звук.
– Пахнет мамой!
– Ну да. Я поэтому и принес. Ты такой цветочек. Тебя любили. Любят. За цветком своим, кстати, сама будешь ухаживать. Я не буду. Но ты, наверное, умеешь. У тебя их так много дома.
Она быстро обняла меня, потом унесла письмо, цветок и флакон на кухню. Цветок пристроила на подоконнике, долго читала письмо (мне почитать не дала), потом, отогревшись рядом со мной, заплакала навзрыд.
– Ну-ну, – сказал я. – Кончай рыдать.
– Спасибо, Виктор!
– Ты суп готовь, а я тебе расскажу.
И вот я ей рассказывал, а не она мне: как маленькая Тоня ездила с родителями на море, как она потеряла золотое колечко, подаренное крестной, и говорила, что его украли у нее морские люди, как в школу пошла в первый раз, как коза Дуся за ней по деревне гонялась, как Тоня впервые влюбилась, как поступила в институт.
Такие мелочи, которые про себя надо знать.
А она сидела, нюхала духи матери, потом сбрызнула ими конверт письма и опять заплакала.
У меня было желание немедленно пойти к Хитрому, смелому и самому сильному, продать свою душу, чтоб мать упокоилась, и Тоня поехала к родителям – какая уж ни есть.
Но я знал, что черт врать может, да и Тоню останавливает не только моя мать, но и ее собственная смерть. И все равно было мне как-то паршиво от того, что она так горько плачет.
Я вынес Хитрому, смелому и самому сильному супу в миске. Суп у Тони, кстати, получился точно такой же, как у ее мамы, что по виду, что по вкусу.
– На, жри, черт паршивый.
– О, вот захвачу я твое тело, и ты совсем никогда больше не будешь таким сердобольным! Суп! Суп!