Макар с силой прижал пальцы к ушам, и колокол вдруг затих.
– Господи, я чуть не…
– Ты цел? Цел?
Бабкин ощупал слабо сопротивлявшегося Илюшина с ног до головы и облегченно выдохнул.
– Вот же бешеная сука! Три пули в потолке, одна в окне. Надеюсь, на улице никого не убило. А Гройс-то как? Вот смешно будет, если у него сердчишко не выдержало всей этой пальбы.
– Мне бы твое чувство юмора, – сказал Илюшин.
Пока Бабкин связывал руки неподвижно лежащей Одинцовой, Макар заглянул за диван и остановился, пораженный открывшейся ему картиной.
Старик, живой и невредимый, сидел, прислонившись к стене. К себе он крепко прижимал перепуганного до смерти пса.
– Здрасьте, Михаил Степанович, – сказал Илюшин. – Вы зачем собачку мучаете?
Гройс медленно стащил с головы платок, провел им по губам, стирая помаду. Затем поднял на Илюшина воспаленные глаза.
– Моя собачка, – хрипло сказал он. – Что хочу, то и делаю.
В яблонях пел соловей, откуда-то издалека доносился шум трамвая, и мужской голос на балконе третьего этажа убеждал Люсю, что она изменщица. Невидимая Люся вяло отругивалась.
Сема встал, прикрыл створку. Соловей, Люся и сердитый влюбленный пропали.
За окном стояла ночь, такая густая, что ее можно было разливать в банки из-под варенья. В нем бы плавали засахарившиеся звезды.
Михаил Гройс сидел в кресле, с бокалом коньяка в одной руке и долькой лимона на блюдечке в другой. У его ног лежал, положив голову на ботинок Гройса, криволапый черный пес.
– За вас, друзья мои! – Верман поднял свой бокал.
– За вас! – сипло повторил старик.
– За счастливое завершение дела!
Верман, Сема и Гройс чокнулись с Илюшиным и Бабкиным.