Сильнее всего мою
Аннелизе говорила о своих родителях, о том, как они баловали и нежили ее, единственную дочь супружеской пары, уже вышедшей из того возраста, когда можно ожидать других детей, и потому сдувавшей с нее пылинки.
Рассказала о том, как отец однажды поругался с учительницей из-за наказания, которого, по его мнению, дочка не заслужила (еще как заслужила, прибавила Аннелизе: петарды не взрываются у кого-то над головой потому, что их голуби принесли на крылышках, верно?), и изложила во всех деталях рецепты блюд, готовить которые мать пыталась ее учить.
— Как, должно быть, прекрасно расти в таком месте, Аннелизе.
— У меня было самое чудесное на свете детство, госпожа Сэлинджер.
Как тут возразишь?
Снег, лужайки. Бодрящий морозец. Любящие родители.
Зибенхох.
Жаль, что все это оказалось ложью.
4
Я не слышал, как он пришел, потеряв представление о времени, а может, и не только это. Не слышал, как машина припарковалась на подъездной дорожке, не слышал шагов по лестнице. Только почувствовал, как меня схватила чья-то рука.
И заорал.
— Ты, — проговорил я.
Хотел произнести что-то осмысленное. Не получилось.
Вернер ждал.
С болезненным стоном он встал на одно колено и подобрал куклу. Сдул с нее пыль, погладил. Потом положил в шкатулку сердечком.
Я, весь дрожа, следил за каждым его движением.
Он взял у меня из рук обе фотографии. Взял осторожно, не глядя мне в глаза, протер о свитер и положил в конверт. Туда же положил два листка пожелтевшей бумаги, большой и маленький.
Сунул в шкатулку сердечком конверт, острие топора и рукоятку, сломанную пополам. Наконец закрыл шкатулку, взял ее обеими руками и поднялся.