Я видела происходящее не только в цвете, но и сверху, словно кинокамеру каким-то чудом установили на птицу, которая парит над улицами города.
Мне открылся любимый Ленинград с чудного ракурса, с высоты примерно четвертого-пятого этажа, и я находилась как будто прямо над улицей, посредине ее. Подо мной бежали трамваи, ехали авто, шагали по тротуарам люди.
Улица внизу была та самая, где я живу, – Некрасова. И один из домов – мой.
Из единственного парадного выходил мой папочка. Только на дворе стояло не лето, как сейчас, а зима. Улица вся была припорошена снегом. А кто-то (не знаю, кто) словно произнес мне прямо в ухо хорошо поставленным голосом, как диктор радио: «Зима тысяча девятьсот тридцать восьмого года».
Значит, мне демонстрировали будущее. Я видела то, что случится через девять лет. С ума сойти, тогда мне будет целых двадцать восемь!
И вот папочка вышел из парадного. Хоть я видела все сверху, безошибочно узнала его. Все та же кожанка, которую он носил с самой гражданской, – уже в двадцать девятом году она выглядела заношенной и кое-где на воротнике треснула, а теперь-то, в тридцать восьмом, потерлась и подавно. Головной убор он, правда, поменял и шел не в заношенном малахае, над которым все смеялась бабушка, а в новой цигейковой ушанке с кожей.
Мороз там у них был знатный, потому что от дыхания папы и других прохожих поднимались облачка пара. Картинка в моем видении, хоть и была цветной, из-за зимы и снега казалась черно-белой. Только стены домов на нашей улице были разноцветными – правда, слегка полинявшими от времени: розовые, коричневые, бежевые. И купол храма напротив нашего дома отливал золотом – только крест с него к тридцать восьмому году, видимо, сняли.
Папочка пошел по Некрасова в сторону проспекта Володарского[21] – на углу с Надеждинской улицей находилась остановка трамвая. Он обычно ездил к себе в Смольный на пятом номере. Я в своем видении как бы следовала за ним по пятам, будто кинокамера летела на высоте третьего-четвертого этажа.
На пересечении Некрасова с Надеждинской[22] я вдруг увидела сверху вниз указатель: Надеждинская теперь называлась именем Маяковского! «Значит, – подумала я в своем сне, – пролетарский поэт умер? Или он стал настолько велик, что его именем, как в честь вождей, стали называть улицы при жизни?»
Но я не успела додумать свою мысль, потому что увидела, как рядом с папой тормозит черная машина. Пассажирская дверца ее раскрывается, и оттуда выходит дядя Вова Песочников. Я знала его, он служил в ГПУ и несколько раз приходил с женой к нам в гости.
Песочников – он был в таком же кожаном плаще, как папа, только гораздо новее – приветственно махнул отцу рукой. Видимо, хотел по пути подвезти его. Папа подошел, Песочников пожал ему руку, а потом открыл для него заднюю дверцу автомобиля. Папа похлопал его по плечу и залез внутрь. Машина сорвалась с места и умчалась – только она ехала почему-то не в сторону улицы Восстания, куда надо было папе, если б он направлялся к себе в Смольный, а в противоположном направлении, к проспекту Володарского.
Дикторский голос в моей голове вдруг явственно произнес с назидательной интонацией:
– Работникам НКВД рекомендуется во избежание возможных эксцессов производить аресты врагов народа не по месту жительства или работы, а в тот момент, когда они вырваны из своего привычного окружения: следуют на службу, или в командировку, или в отпуск.
«Что это? – встрепенулась в своем полусне я. – Значит, моего папочку арестовали? И он враг народа? И что такое вдруг услышанное мною “НКВД”? “НК” – это, конечно, “народный комиссариат”. А “ВД” – “внутренних дел”? Это, наверное, то же, что ГПУ, раз Песочников фигурирует в моем видении?»
Я не хотела и не могла верить в то, что видела. Но картинка, которую мне показали, и, главное, дикторский текст выглядели и звучали настолько ясно, что я не могла не думать об этом.
«Мой папа враг? Не может быть! Сейчас врагов и контриков ссылают и отправляют на Соловки, на строительство Беломорканала. Может, среди тех, кого берут, есть и невиновные люди? Подобное будет продолжаться дальше? И папочку тоже настигнет участь сия?..»
Сон (очень похожий на явь) закончился вдруг на полуслове и оставил после себя неприятное чувство.
На следующую ночь, когда я снова залезла в свой спальный мешок в обнимку с
И тогда после работы я решила написать отцу письмо. Обычно я писала маме, бабушке, иногда даже адресовалась маленькому братику Мите – но в этот раз решила побеспокоить папу.
Бабушка у нас в семье настоящий Бисмарк, как называл ее временами, смеясь, папа. Хотя она из отжившего класса, он очень уважал ее и всегда прислушивался к ее мнению. Но и он тоже, хоть и пролетарского происхождения, человек деятельный и умный. Иначе бы не выдвинулся в высокие сферы во времена революции и гражданской войны.
Я написала папе иносказательно: видимо, Соловками и Беломорканалами дело в стране не ограничится, и посоветовала, если что, бежать, не медлить. И предупредила его насчет Владимира Песочникова.
На следующий день я отпросилась у Земскова, села на Ветерка и отмахала через перевал двадцать километров в Улаган на почту, чтобы самой отправить письмо папе в Ленинград.
Это был второй случай прозрения.
О самом первом я говорила: оно заключалось в том, что Земсков неравнодушен к Марии Крюковой, а она спит и видит, как бы его охомутать. Но чтобы понять это, необязательно было применять
Однако
Какие-то я проверила, и они оказались бесспорными.
Например, через нее я узнала, что у моего Оша-Николая, оказывается, имеется в собственности большое стадо. По всем понятиям он настоящий кулак: десятки, если не сотни голов крупного рогатого скота, плюс чуть ли не тысячи овец, плюс немалое поголовье лошадей. Всеми этими стадами управляют наемные пастухи – батраки, по-нашему. И вот я
Я долго думала, сказать ли ему. Не лучше ли было промолчать? Тем более что Николай, как выяснилось в моих видениях, является настоящим баем – а мои симпатии, разумеется, находились на стороне бедняков и батраков. Однако дружеские чувства к Ошу перевесили.
К тому же я заметила, с каким уважением относится мой алтайский приятель ко всему потустороннему – к тому, что советуют ему духи.
К могилам далеких предков.
К неведомым мне божествам, к которым он временами обращался на своем языке.
Я знала, что он поймет, ни в коем случае не засмеет и не станет допытываться, откуда мне стало известно то, что я ему рассказала.
И однажды, когда мы ехали к источнику, я поведала ему все. Как и ожидала, он отнесся к моим словам очень серьезно. А на следующий день отпросился у Земскова и куда-то уехал.
Отсутствовал он три дня, а когда явился и мы с ним снова остались одни, путешествуя с нашей ежедневной поклажей в виде воды, он коротко сказал мне:
– Да, он вор.
– Ты имеешь в виду – Адуш?
– Да. Я точно узнал.
– Что ты с ним сделал?
Николай молчал.
– Убил?!
– Почему убил? Выгнал. Он сам себя наказал. Тех голов в уплату не получит, что я ему пообещал. Семья его голодной будет.
Было и другое прозрение, которое я проверить не смогла, но почему-то не сомневалась, что оно верно.
Однажды милый Карл Иваныч, музейный работник, привиделся мне лежащим навзничь в больничной палате: исхудавший, небритый, пожелтевший. И чей-то голос опять, словно диктор по радио, произнес по-латыни: «Cancer».
Улучив момент, я со всей осторожностью, подбирая слова, сказала Карлу Ивановичу, что, возможно, ему надо посетить доктора, провериться и все такое.
Как ни странно, он не отмахнулся, что свойственно людям вообще, а мужчинам в особенности, а серьезно покивал:
– Я и сам хотел. Что-то уставать стал сильно. Вернемся из экспедиции, в больницу Памяти жертв Революции[23] пойду. У меня там блат имеется, брат жены урологом работает.
Бывали и довольно странные видения, но я тоже не могла их проверить, потому что они, по всей вероятности, относились к далекому будущему.
Например, мне явлена была однажды площадь Восстания – опять, как и в случае с арестом папочки, с высоты птичьего полета. Но площадь эта в моем полусне удивительным образом переменилась.
Не стало круга, на котором разворачивались трамваи – да и самих трамваев, равно как и рельсов, и контактной сети тоже: ни на проспекте Двадцать пятого октября, ни на Лиговской улице.
Лиговская улица вместе с трамвайными линиями лишилась всех своих лип, которые росли вдоль путей. И она, как и бывший Невский проспект, оказалась забита диковинными автомобилями, очень обтекаемыми и плоскими.
Вместо Знаменской церкви стояло теперь такое же круглое сооружение со шпилем, но с буковкой «М» над входом. В него устремлялись толпы людей, и такие же толпы выходили из него с противоположной стороны. «Наверное, в Ленинграде наконец построили метро, – поняла я, – ура!»