И продолжал причмокивать, подергивать вожжами и понукать мула:
— Но-о, бурый! Чать, на русской мы стороне. Вали, не сомневайся!
И вдруг Кошка встрепенулся, прислушался, придержал мула.
Мычит пленный? Еще как мычит, чуть не разрывается. Но в этом мычании Кошке почудилось что-то знакомое, словно какой-то забытый мотив. Постой-постой! А ну-ка, пусть еще помычит…
И Николка мычал еще и еще:
— Гу-гу, гу-гу…
А из этих тусклых звуков возникала тяжело и медленно, словно со дна морского, знакомая песня:
Неужто так? Быть не может!
Кошка снял с головы бескозырку и вытер ею вспотевший лоб.
Нет, так, именно так, как раз это напевал пленный, то, что Кошке самому довелось петь, может быть, сотню раз:
Кошка бросил вожжи, обернулся к Николке и сорвал с него шапку.
— Нико… Николка! — вскрикнул Кошка, всплеснув руками.
Мул остановился и, повернув голову, увидел, как Кошка двумя взмахами ножа перерезал на Николке ремни и веревки, а затем выдернул у него изо рта косынку. Николка выскочил из повозки и с воплем бросился на Кошку. Он подпрыгнул, ткнул Кошку кулаком в зубы… Кошка пошатнулся. И совсем неожиданно рванул на себе куртку, распахнул ее и, расставив руки, крикнул:
— Бей меня, Николка! Ударь! Ну, ударь еще раз!
Он упал на колени, обхватил руками голову и стал раскачиваться, повторяя:
— Бей! Ударь! Шибани меня, дурака!