Светлый фон

В лаборатории мне выдавали всякий раз два бланка с результатами анализа. Один — настоящий — я прятал в ящике письменного стола, другой — утешительный — приносил Нине.

— Хочешь зеркало? — спрашивал я ее каждое утро. — Погляди, сегодня ты совсем беленькая...

И раньше в иные моменты я умел быть неискренним с Ниной. Мог, бывало, не шелохнувшись, лежать до утра в постели и не спать, думать о чем-то своем. О неурядицах на работе, о натянутых отношениях с кем-нибудь из институтского начальства...

Позапрошлым летом — так уж случилось — выбегал после ужина за папиросами, чтобы позвонить из автомата женщине, а потом целый вечер мирно и безмятежно сидел у телевизора...

Нина никогда ничего не замечала. И не потому, что была слишком благодушной, чересчур доверчивой, — она просто не умела ловить, подозревать. Ни меня, ни кого другого... Если бы она вдруг узнала, что я ей солгал, обманул, наверное, смертельно оскорбилась бы.

Но назавтра ловить бы не стала все равно. Это было для нее противоестественно.

Но только теперь, в эти послеоперационные дни, я до конца, в полной мере понял, что такое — жить двойной жизнью.

жить двойной жизнью.

Я лгал Нине утром, произнося первое слово, лгал днем, каждый час названивая ей с работы, лгал ночью, делая вид, что сплю и не вижу, как она, отодвинувшись и боясь пошевелиться, часами глядит в потолок.

Нет и не может быть ничего страшнее, чем вот так, бок о бок, молча и отчужденно лежать рядом с самым близким тебе человеком, знать, что это последние дни, часы, что ты бессилен что-нибудь изменить, остановить, и не сметь ей сказать, как ты безумно и нежно ее любишь, как она нужна тебе в этой жизни и всегда будет нужна, прижаться, замереть, вдыхать запах ее кожи, ее волос, ее существования...

Иногда меня порывало поломать наконец этот барьер ледяной заботы, трусливой и жестокой, и время, еще отпущенное нам двоим, прожить не чужими, таящимися друг от друга людьми, а до конца родными, близкими, единодушными...

Но я встречал такой воспаленный, такой предостерегающий Нинин взгляд, что, давя рыдание в груди, произносил опять какую-нибудь нечленораздельную бодрую ложь. А Нина, по своему обыкновению, тихо и покорно мне улыбалась.

Что это было?

Она действительно цеплялась за веру в удаленный камушек, хотела и не умела себя обмануть? Или она боялась за меня, здорового, оберегала меня от медленного, невыносимого, день за днем, прощания с нею?

Вот в один из тех дней — неожиданно, без звонка, — в лабораторию ко мне приехал Мартын Степанович Боярский.