Подставил лицо нежаркому солнцу.
Одного я хотел сейчас: спрятаться от людского внимания.
Никого не видеть, ничего не слышать...
* * *
* * *
Нина умерла в феврале.
На кладбище я никого не должен был замечать, но всех видел, всех замечал и озабоченно думал: «Почему не приехали Соловьевы? Им надо было приехать...» Как это уживалось с моим горем?
Боярский был здесь. Пожал мне руку, постоял рядом... «Спасибо, Мартын Степанович», — сказал я.
В тот день в моем доме распоряжались совсем чужие, посторонние люди. Что-то приносили, накрывали на стол, передвигали мебель... Они трогали Нинины вещи, расстилали Нинины скатерти, брали Нинину посуду. А у меня от этого болело сердце.
В своем доме я был сегодня самым посторонним из них всех.
Я подымал рюмку, пил, ел, разговаривал — разговор за столом скоро сделался шумным и отвлеченным, — а меня не покидало ощущение, будто не все еще случилось, а что-то сторожит, ждет впереди, и я, как могу, ухожу, сопротивляюсь.
Неделю в квартире по вечерам толпились люди, но с каждым днем их было все меньше и меньше, и расходились они все раньше и раньше.
И наступил наконец вечер, когда я один вошел в свой пустой дом.
Взял еду. Поел. Вымыл посуду. Включил телеизор. Выключил. Открыл книгу. Отложил. И такая нашла тоска, такое взяло одиночество, что я подумал вдруг: а зачем жить?
Через месяц с результатами исследований рукавицынского препарата я отправился в Москву, в одно крупное научное учреждение.
Меньше всего я рассчитывал кого-нибудь здесь поразить сенсацией. Важно было услышать, как серьезная наука отнесется к ходу моих рассуждений.
В кабинете директора собралось человек десять.
Началось обсуждение.