— Я уже тебе говорил — повесишься. Найдешь.
Всё то время, пока в архивах КГБ искали требуемые материалы, пока доставили их в институт, оба монстра молчали, как неживые. Офицера, доставившего документы, Харрон не удостоил ни словом, ни взглядом — лишь протянул руку за папкой. Тать, напротив, с удовольствием разглядывал молодого лейтенанта, наслаждаясь его страхом.
Харрон вновь принялся за свой пасьянс — он не читал бумаг, он просто их перекладывал. Стоп, рука замерла. Здесь. Харрон уверенно вытащил нужный лист:
— Запоминай, — и продиктовал адрес Вероники. — Запомнил? — Тать кивнул. — Действуй.
Было уже четыре часа утра.
Странной получилась молитва отца Максимиана и страшной. Над часовенкой раскачивали ветвями кладбищенские деревья. Нет, сейчас это были призраки деревьев. Земля не настолько кругла, как нам кажется, есть на ней места, где она заканчивается, и начинается совсем иной мир. Мир, тревожащий душу, не дающий покоя. Нам кажется, что это наша впечатлительность, но что-то нас безотчетно гонит с кладбищ — помянули, прибрали, и прочь — долго находиться на этой границе мира противно человеческой природе.
Что-то безотчетное, глубокое, как пропасть между мирами, привело сюда отца Максимиана. Может, здесь витал тот же дух смерти, что и на квартире Голубцова, что и в разговоре с Александрой Петровной, и в странных словах профессора Тыщенко о Харроне?
Очищения искал отец Максимиан в молитве. Но не очищение приходило, а совсем другое. Две темные исполинские тени возникли, нависли над ним. Да и не он это уже был, а маленькая, потерявшаяся среди миров душа, в пустоте, без глотка воздуха. Ничего больше не было в мире, кроме этих двух ужасных существ, и не к кому воззвать о помощи. Отец Максимиан ужаснулся и невольно прервал молитву. Ему открылось еще более жуткое. Это уже были не тени, а что-то вполне зримое, почти осязаемое. От него исходил дух обреченности, безысходности самой смерти. Оно было единственно абсолютное и вечное, безвозвратное. Отец Максимиан стоял прямо перед ним. Огромное, угловатое, выше всех гор на Земле, но сложенное словно мельчайшими кирпичиками, фрагментами, оно безучастно взирало на человека. Оно было самой участью. И ощущалась в нем такая всеобъемлющая разумность, что человеческое сознание было ничтожной каплей, вечно иссушаемой этой громадой.
Кирпичики были нечеловеческими, но связанными с людьми роковой связью — в них заключались неисчислимые зерна человеческой самости, мельчайшие «я». Отсюда, из этой безводной пустыни, поднимаются они в мир жизни, входят в души. «Я есть», — говорит душа, радуясь обретенной самости, обретенному «я», забывая Я истинное, единое и абсолютное — Бога, запечатленного образом и подобием в каждой душе, в каждой рожденной Им искре.