Подумав немного, Часовщик принял единственно возможное для бывшего снайпера и медвежатника решение: переждать. Пересидеть сколь возможно долго здесь, в подземелье, а уж потом подыматься и смотреть, что же случилось на поверхности. Неторопливо и привычно он разделил принесенное с собой питье и еду на аккуратные маленькие порции, ведь при необходимости суточный рацион дежурного вполне можно было растянуть на двое-трое суток. Вспомнил, что аккумуляторы для подогрева унтов только-только на днях спустили в тоннель, значит, и они смогут греть ноги довольно долго. Пожалуй, это была единственная положительная новость за прошедшее время.
А потом… процесс ожидания как-то выпал из памяти, стерся, будто и не было его вовсе. Может быть, сказалось то нервное перенапряжение в самом начале, и сознание человеческое "пережгло предохранители", но Чехонин не мучил себя размышлениями, не гадал о природе происшествия, а просто то сидел, то лежал на топчане, периодически проглатывал кусочек хлеба с салом, запивал водой и снова ложился, бездумно глядя в потолок. За всеми этими треволнениями он даже не заметил, что совершенно не хочет ни оправиться, ни покурить, как бывало это раньше на холоде подземелья. Да и сам холод уже не ощущался с назойливым дискомфортом, казалось, что он есть, что его нет — всё равно.
Решившись, наконец-то, выбраться наружу, ведь по его прикидкам прошло не меньше трех суток, Чехонин добрался до колодца и первым делом проверил: запускаются ли электромоторы, открывающие неподъемную для простого человека крышку. Но — не сработало, видимо, вместе со связью отрубилась и подача электроэнергии. Пришлось вручную, привычно, ворочать рычаг домкрата… и осторожно, будто бы опасаясь получить вражескую пулю в лоб, выглядывать из колодца… сначала — чуть-чуть, так, чтобы понять — никаких пожаров, разрушений и боевых действий в округе нет. Потом уже смелее, почти без оглядки, Часовщик выбрался на поверхность и замер в удивлении.
Окрестности, выжженные гигантским, неведомым пожаром были совершенно неузнаваемы. Как неузнаваемо было грязно-серое, изрисованное причудливыми узорами клубящихся облаков небо. И чужим был далекий, на границе зрения, белесый и плотный туман. И еще, с неба непрерывно валили крупные грязные, черно-белые хлопья то ли снега, перемешанного с сажей, то ли сажи, замершей в снегу. И почему-то не казалось странным, что, несмотря на внушительный размер, хлопья медленно порхали в воздухе. Как фантастические, потусторонние, мертвые бабочки.
Чехонин долго и бесцельно бродил по сгоревшей, растрескавшейся земле, пустынной, как в первый день её сотворения, и нигде, никак не мог найти даже следов от остатков лагеря, даже малейших намеков на присутствие поблизости людей или животных. С каждым часом ему становилось все страшнее и страшнее. И уже начал он подумывать, что в самом-то деле просто помер, и душу его Господь забросил в такое вот странное место, посчитав это персональным Адом для Часовщика. А в то, что после смерти он заслуживает лишь адских мук, Чехонин никогда не сомневался, даже в глубине души не льстил себе надеждой на лучшую долю. Наконец, он добрел до тумана, вдоль его границы, бесплотными призраками перемещались полупрозрачные силуэты людей, которых когда-то знал или видел в своей жизни Часовщик. Бродил здесь первый его воровской учитель, старый, седой шниффер Николаев, бродили ребята из штурмового батальона, даже лагерный кум мелькал где-то на периферии зрения, и женщины, все чаще в халатиках или нижнем белье, а то и вовсе обнаженные, перемещались куда-то неторопливо…По мере того, как Чехонин приближался к туману, силуэты эти истончались, бледнели, исчезали, как настоящие призраки, и Часовщик даже размышлять не стал, что за силы вызвали к жизни образы из его памяти, а просто окунулся в туман, как с разбегу окунаются в холодную речную воду, бросаясь с обрыва или раскаленного пляжного песка, и… вышел к лагерю.