Светлый фон

Императорский гонец долго молчал, насупившись. Затем вытянул плетью коня и добавил ему пятками по бокам. Жеребец обиженно заржал, но прибавил ходу, догнал панцера и пошёл с ним вровень.

– Между нами, тортильер, – буркнул всадник. – На мне камзол имперской расцветки. Встречные крестьяне, купцы и ремесленники, по-видимому, принимают меня за сборщика податей. Законы, принятые его величеством по части обложения податями, в народе не популярны. В восточных областях год назад был бунт. Его подавили, но всё идёт к тому, что вот-вот бунт вспыхнет на западе.

– Бунтар-ри, – подала голос сидящая на левом плече тортильера птица-пересмех. – Дер-рьмо. Слава импер-ратору!

– Не понимаю, – вскинулся Лейвез, пропустив птичью реплику мимо ушей, – на что уходят подати?

Гонец его величества хмыкнул, пожал плечами.

– Это лучше увидеть собственными глазами, чем принимать на слух. До столицы трое суток пути. Скоро узнаешь.

За сутки до цели, на закате, на безлюдный, зажатый по обеим сторонам лесом тракт вышли волкари. Жеребец под императорским посланником шарахнулся, встал на дыбы. Испуганно вскрикнул вцепившийся в гриву всадник.

Старый Лейвез осадил ездового, привстал, огляделся. Волкари были тощими, поджарыми, явно голодными. Три десятка голов прямо по ходу и столько же позади.

– Нам конец? – с едва скрываемым ужасом в голосе спросил посланник. – Конец, да? Скажи мне, старик!

Тортильер не ответил. Он легко, по-молодецки спрыгнул с панциря на землю. Покачнулся на дрогнувших, потерявших былую силу ногах, но устоял. Медленно, но твёрдо ступая, двинулся вперёд, туда, где, припав к земле, готовился к атаке тёмно-серый с рыжими подпалинами вожак. В десяти шагах от него Лейвез остановился, присел на корточки.

– Ко мне, – тихо, едва слышно позвал он. – Иди сюда, я сказал. Живо!

В глазах волкарьего вожака полыхнул жёлтый огонь. Жестокий нрав, свирепость и голод боролись в нём сейчас против навязываемой извне чужой воли. Властной, не-одолимой, исходящей от существа, не боявшегося готовых разорвать глотку зубов и когтей. Вожак попятился – чужая воля и бесстрашие одолевали. Свирепость и злость оттеснялись на задворки звериного сознания, уступая место первобытному страху перед неведомой высшей силой. Волкарь заскулил, тонко, просительно, будто был не матёрым вожаком стаи, а слабосильным полугодовалым кутёнком.

– Ко мне, я сказал! – повысил голос старый тортильер.

Волкарья воля сломалась. Злобный нрав увял, уступив место послушанию и покорности. Поскуливая, вожак потрусил на зов. Вильнув хвостом, высунул шершавый язык и осторожно лизнул протянутые к нему пальцы.