Он-то как раз всегда в своем «до» был очень даже весёлым – положение «сына учительницы» обязывало к некоторым безумствам, и он старался вовсю. И мадам Симон была достаточно сообразительна, чтобы смотреть на подвиги социализации сына сквозь педагогические пальцы.
Но когда она заболела, они, как и многие, многие другие в обстоятельствах внезапно поглотившей их трагедии, оказались в вакууме.
Почти всё время, прислушиваясь к зашторенной комнате, где дремала или молча смотрела в темноту мать, и страх и неизбежность скорой разлуки словно клубами невидимого отравляющего дыма оттуда обжигали ему лёгкие, Дада пытался понять своих друзей, свою девушку, почему они так отшатнулись от него, как будто онкология его матери была заразной болезнью.
Дикая, детская обида терзала его: ведь именно их с мамой дом всегда был открыт для них всех, прямо с его детства! Даже дни рождения некоторые из его прежних друзей праздновали у него, а уж о его днях рождения с их весёлой толкучкой до двух часов ночи и говорить нечего…
Возможно, думал Дада, они, даже если сталкиваются с такими страшными болезнями, сильнее просто потому, что их семьи – больше, а у многих семьи просто огромные. И этот страх неизбежной разлуки, и горе от бессилия существенно помочь, и просто повседневную заботу о любимом больном, о страдающем и боящемся рядом родном человеке, и все муки, и невыносимое ожидание конца, когда страшно каждое утро заходить в безмолвную комнату, и вечера у постели умирающего, когда не знаешь, что говорить, и ночи – в больших семьях всё это есть, найдётся, с кем разделить.
Вроде как «дежурить» по очереди: сходить с ума по очереди. Бояться по очереди или всем вместе. По очереди плакать и утешать. По очереди самому умирать от жалости и сострадания. По очереди помогать и прощаться…
Или всем вместе.
Но у Дада вся его семья была – они с мамой.
И она – половина его семьи – была смертельно больна.
Но разделить с ним это никого не нашлось: это ведь и правда не деньрожденный торт и не бутылка шампанского. Может быть, в силу его выявившейся малой ценности для друзей, а может, в силу инстинкта самосохранения, заставляющего здоровых животных бросать животных больных, но факт оставался фактом: за три года болезни матери он стал абсолютным невротиком и изгоем.
После её смерти в ставшей параллельной реальности находились давно брошенный университет, эпизодические поиски работы, жизнь на пособие, немного наличных, оставленных матерью, и спасительная мысль в подсознании, что всегда можно взять жильца – сдать комнату… или даже сдать всю квартиру! А самому переехать в какую-нибудь семиметровую мансарду с общим туалетом на этаже в самом дешёвом районе или вообще в пригороде… Плюс терпимость к джанк-фуду, наплевательство в целом на всё, – вместе всё это совершенно парализовало его волю и надёжно ограждало от любых действий.