Светлый фон

 

А еще я помню автомат с газировкой. Через несколько лет они окончательно пересохли и стояли пустые и безжизненные, как мертвые роботы из фильма про космическую войнушку, а потом их вообще убрали, сейчас уже и не вспомнишь, какие они были. В их эмалированной пещерке в мойке стоял стакан, если его опрокинуть и нажать, по кругу прыскали струйки разной высоты, наскоро споласкивая граненые стенки. За копейку в стакан ударяла струя кислой газировки, а если бросишь три — из краника сперва лилась скупая порция сиропа. Мальчишки говорили, что если пнуть аппарат сзади, пока он плюется сиропом, его может переключить, тогда он тебе нальет сколько хочешь, знай только пинай. Из наших все равно так никто не умел. Существовал легальный способ получить двойной сироп, для этого надо было отдернуть стакан, подождать, пока сольется минералка, и бросить еще три копейки. Но, во-первых, это было чистое жлобство — проливать напрасно серебристую, хотя и невкусную газировку, а во-вторых, поди-ка еще найди эти три копейки! Пятаков можно было наменять в метро, а двушки и трешки приходилось выпрашивать в магазинах на сдачу у надменных кассирш. Взрослые не одобряли газировку на улицах, мало ли кто до тебя пил, пойдут прыщи по губам, да и сами стаканы чаще всего оседали в местах обитания здешних алкоголиков, а потом, разбитые, в изобилии валялись на стройках и возле скамеечек во дворах. Разве объяснишь, какая она — эта уличная крамольная газировка с сиропом, когда несёшься как угорелый к здоровенному светло-серому колодцу счастья! Мне теперь не понять, как можно было угощаться из этих непромытых, мутных, захватанных поилок! От каких бед нас уберегали ангелы-хранители, какую заразу в последний момент успевали смахнуть крылом: но ведь сколько пили — и никто не заболел! А если все стаканы стащил местный пьяница или они слетелись на крышу автомата и их нипочем не достать, то у нас в запасе был последний способ. Ленка проталкивает в щель копейку, автомат журчит железным нутром, я подставляю обе ладони ковшиком, и прямо в руки мне устремляется тугая струя, Ленка сует свои ладошки, и вот мы пьем, хохочем, обливаемся, Дура ты, кричит Ленка, пусти, чего тормозишь! Сама дура, кричу ей, от дуры слышу, дуру вижу, с дурой говорю! Какая-то бабушка, проходя по улице, укоризненно качает головой и тихо произносит: обе вы курицы. Мы с Ленкой молча давимся от смеха, сквозь ладони на асфальт просачиваются капли газировки, на коже с легким шипением оседают пузырьки.

 

На самом деле, так страшно мне было только однажды, в 7 классе. Нашу музыкальную школу повезли с концертом в какой-то загородный музей, от класса духовых взяли двух человек, меня и Георгия. Георгий играл на кларнете и был жутким занудой, а в меня, малорослую шмакодявку, словно бес вселился. Я носилась по коридорам, хохотала, как ненормальная, передразнивала завхоза и дергала за косичку альтистку Машу Семенову. Меня взяли только при условии, что я буду паинькой. В автобусе виолончелист сказал, что у флейтистов мозгов нет, чтобы голова лучше резонировала, взять хотя бы Шестову, и я треснула его по башке. А потом мы приехали и пошли в зал. Он был маленький и какой-то круглый и уютный, как коробочка. Яркое солнце било из окон, потертым золотом сияли лепные завитушки на стенах и потолке, в лучах света толкались пылинки, и такая поющая тишина царила в этом зальчике, что мне стало жутковато и нелепо. Что мы тут делаем, недоучки, недоросли? Разве это наше место? В первый раз в жизни я вдруг ощутила себя самозванкой, выскочкой, дурно воспитанной коротышкой. Я подошла к своему педагогу и сказала, что не могу сегодня играть, что у меня… месячные!