* * *
Достоевский точно заметил, что в «Пиковой даме» явление графини Германну дано так, что «в конце повести, т. е. прочтя ее, Вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна, или действительно он один из тех, которые столкнулись с другим миром, злых и враждебных человечеству духов…». При всем том с выводом: «Пиковая дама» — «верх искусства фантастического» — трудно согласиться. Пушкин представляет факты и только факты, и наше дело интерпретировать их в том или ином направлении. В некоторых случаях, здесь или в «Медном всаднике», у него свободно уравновешены сверхъестественная и естественная логики понимания. Верность эстетике Пушкина, его художественному заданию и состоит в том, чтобы не нарушать равновесия разных смыслов, свободной игры их в факте. Как только мы ставим определенный акцент — Германн (или Евгений) люди больного воображения, либо: им действительно встретилось сверхъестественное — мы сразу получим перед собой не пушкинский, а эстетически иной, и конечно, одноплановый образ. У Пушкина оправдано и то и другое как сочетающиеся в бытие возможности обоснования факта. Но как раз свободное сочетание и заставляет их нейтрализовать, снять друг друга, так что перед нами с начала и до конца все же только факт, расширенный до бытийных масштабов.
и то и другоеПоэтому же центральные у Пушкина образы по природе не символы; реализм его изначально не символичен. «Анчар», с одной стороны, вполне можно воспринять чисто эпически как рассказ об уникальном растении и исключительном случае; с другой, что для нас более привычно, — как символ. Но важно сохранить сосуществование полюсов; приглушив любой из них, мы уйдем от «Пушкина в Пушкине». Сказанное в равной мере относится к «Медному всаднику», «Каменному гостю» или, допустим, «Тазиту». Внутренне фантастичен, если только всмотреться, и самый обычный на первый взгляд пушкинский реалистический образ. В авторском реквиеме по убитому Ленскому («Евгений Онегин») Пушкин набрасывает перспективы его возможного жизненного пути. Две эти предполагаемые судьбы Ленского несходны разительно: одна — банальная жизнь опустившегося провинциала, другая — мировая миссия и слава поэта. И это действительно равноправные варианты пушкинского образа Ленского. Но в «живом Ленском» они наличествовали имманентно, как бы не вступая друг с другом в спор; только смерть их выявила и позволила столь остро сопоставлять.
Не так ли строится и фигура Онегина? Его окружают разноречивые толкования и оценки, но он всегда превышает их, отличаясь как фактически нам представленный человек от суммы своих оценок и осмыслений. И в каждом случае автор вправе спросить и нас, и своих героев, рассуждающих об Онегине: «Зачем же так неосторожно / Тогда вы судите о нем?..»