Старуха улыбается благодарно, откидывается в подушках, и тут же связь рвется. Несколько долгих минут к нам никто не входит. Потом дверь поднимается, в проеме возникает доктор.
— Пойдем-ка, дружок, сделаем пару анализов, — манит он Седьмого. — Ты, кажется, переволновался.
И мы, и Седьмой — все знают, что это означает, но сил сопротивляться у него не осталось. Всю непокорность, которая у него скопилась за десять лет, он потратил на этот разговор.
— Пока, пацаны, — бормочет он нам.
— Давай, — отвечает ему Девятьсот Шестой.
Больше мы никогда его не видели, а его место оставалось свободным до последнего, выпускного года.
Мне становится страшно: а я — смогу?
Когда она позвонит мне, я — смогу плюнуть в экран? Сумею не увидеть ее слез, не услышать ее голоса, смогу не узнать ее?
Но она не звонит.
Она либо умерла, когда я был совсем мал, либо не захотела со мной разговаривать. Может, просто забыла обо мне. Приговорила меня к двенадцати годам строгого режима — и бросила меня гнить, и прожила чудную жизнь, а потом сложила ручки на пузе и преставилась себе спокойненько, с улыбочкой, так и не вспомнив, что кого-то там когда-то рожала.
Пусть случится чудо! Пусть окажется, что у нее крепкое здоровье, иммунитет нечеловеческий, пусть она еще год проваляется где-нибудь на больничной койке, отказываясь подыхать, — и пусть она позвонит мне в последний год! Я припомню ей ее распятие, ее обещания, ее гребаные сказочки, ее утешения; прокляну ее, и тогда она меня наконец отпустит!
Иначе как я выйду отсюда?!
Звонят Девятьсот Шестому.
Мать. Та самая, назвать которую преступницей его не заставили даже склепом. Она еле дышит, подбородок дрожит, и рот не закрывается; мы пялимся на нее всем строем, но все давят смешки — из уважения к Девятьсот Шестому. Не спускаю с него глаз, будто это не его мама, а моя. Как он справится? Боюсь, что он расклеится сейчас, как Седьмой, или пойдет на принцип, вспомнит, как лежал в ящике… Звонок — ерунда по сравнению с ящиком.
— Люб. Лю… — беззвучно проговаривает старая женщина.
Вся она увяла, капельницы высосали из нее кровь, а глаза не выцвели. Крупный план. Такие же глаза, как у Девятьсот Шестого, — карие, уголки оттянуты книзу. Будто он сам в себя смотрится.
— Ты преступница. Я отказываюсь носить твою фамилию. Когда я отсюда выйду, я стану Бессмертным. Прощай.
Вот тут-то ее глаза и вытравливаются. Она шепелявит натужно еще что-то, но ничего не получается. Девятьсот Шестой улыбается ей.
Ее отключают — может, и от всей этой прорвы попискивающей аппаратуры тоже: свое дело она сделала, теперь можно и об экономии вспомнить.