Собственно, этим новая жизнь радикально отличалась от прежней. Раньше человеческий мир его отвергал, вытеснял как чужеродное тело, всей совокупностью обстоятельств неизменно твердил: «Убирайся отсюда, исчезни, умри, ты не нужен и невозможен, тебя нет». А теперь принимал как родного, во всём шёл навстречу, легко соглашался с любыми причудами: «Ты только, пожалуйста, будь».
Со стороны его жизнь казалась фантастически лёгкой – как есть любимец богов. Он даже сам отчасти был очарован этой красивой иллюзией и влюблён в свою новую биографию – как художник и как пижон. А что всегда, непрерывно, даже во сне сердце рвалось от отчаяния, так это даже и к лучшему, потому что в человеческом мире отчаяние – топливо, на котором работает механизм осуществления невозможного. Вот и пусть, зараза, работает; так победим.
* * *
С каждым годом становилось всё трудней сохранять веру в – ну, предположим, себя. Ладно бы только в невероятные воспоминания – время есть время, чем дальше становится даже вполне обычное прошлое, тем больше оно походит на сон – но и в подлинность восхитительных ощущений, неизменно сопровождавших даже самые беспомощные попытки воскресить свои прежние чудеса. Мало ли что мне кажется, будто улицы поменялись местами, на далёких холмах белеют стены невиданных храмов, мои руки явственно светятся в темноте, следы чернеют на чистом асфальте, словно я в дёготь вступил, а облака, когда их больше никто не видит, то дразнятся, изгибаясь вопросительными знаками, то складываются в сердца. Всё это так мимолётно, бездоказательно, сладко и одновременно мучительно, то ли есть, то ли нет ни черта.
Однако отсутствие веры даже в худшие дни совершенно не мешало ему протягивать – руку, не руку, неважно – какую-то часть себя в ту тьму, которой якобы не было, и черпать оттуда, как глину из чана свою прежнюю силу, тёплую, ласковую, ослепительную, как северное сияние, такую же зелёную, алую и лиловую, и вкладывать – да неважно, куда получится. Во все свои смешные, красивые и бессмысленные человеческие дела.
Когда делалось совсем уж невыносимо, покупал бутылку виски, или тёмного рома, но сам не пил, шёл к реке. В чём за долгие годы ни на секунду не усомнился, так это в том, что речка Вильняле любит заложить в хорошей компании за воротник. Сидел на берегу, лил понемногу угощение в реку, смотрел, как она на радостях начинает сиять и течь во все стороны сразу – вперёд, обратно, от устья к истоку, поперёк, от берега к берегу, вверх, к небесам, вниз, в подземную глубину, наперекор ходу времени, в бесконечно далёкий ноябрь двадцатого и в какую-то страшную тысячу лет назад. Повторял как молитву: «Обо мне помнит Бездна. Обо мне помнит Бездна. Обо мне помнит Бездна, поэтому я навсегда». И пока говорил, сам был этой Бездной, всё вокруг было Бездной, Бездна – была.