Видел я и себя в восприятии Ноима – гораздо благороднее, чем в собственном мнении. Как же он меня идеализировал! Я был всем, чем он надеялся стать: человеком действия, властелином, врагом легкомыслия, сторонником суровейшей самодисциплины. Впрочем, этот идеальный образ за последнее время немного поблек: образцовый Киннал свернул на путь самообнажения, предавался нечистым утехам с одиннадцатью людьми и даже названого брата подбил на запретный эксперимент. Кроме того, Ноим обнаружил мои подлинные чувства к Халум, что подтвердило его старые подозрения и развенчало меня еще больше. Я показал ему своего Ноима – умного и одаренного, – его собственного Ноима и Ноима объективного, а он показывал мне Кинналов, которых стал видеть помимо прежнего идеала. Мы долго исследовали друг друга, и я находил этот взаимообмен невероятно ценным: только с Ноимом я мог обрести необходимую глубину перспективы, нужную фокусировку характеров – а он мог обрести это только со мной, это ведь не то, что пара чужих людей, которые знакомятся благодаря приему наркотика. Обессиленный столь интенсивным общением, я в то же время почувствовал себя облагороженным, высоким, преображенным.
Я, но не Ноим. Он был измотан и старался не смотреть мне в глаза. От него веяло таким холодом, что я не смел заговорить с ним, и в конце концов молчание прервал он.
– Все уже?
– Да.
– Обещай мне одну вещь. Обещаешь?
– Что я должен пообещать?
– Что никогда не проделаешь это с Халум! Обещаешь, Киннал? Никогда. Никогда.
54
Несколько дней спустя после отъезда Ноима внезапный укол совести привел меня в Каменный Собор. Коротая время в очереди к Джидду, я бродил по залам и переходам темного храма, стоял перед алтарями, выражал почтение дискутирующим во дворе полуслепым знатокам Завета, отказывал другим посредникам, предлагавшим свои услуги. Все вокруг дышало святостью, но я не чувствовал божественного присутствия. Возможно, Швейц сумел найти Бога в душах других людей, но я, запятнав себя самообнажением, совершенно утратил былую веру. Надеясь снова обрести благодать через новый завет любви и доверия, я слонялся по святая святых, как турист.
Я не бывал у Джидда после того первого приема наркотика, и он сразу указал мне на это. Я отговорился тем, что был занят в суде, и он заметил, укоризненно цокая языком:
– Ты, должно быть, до краев полон.
Не отвечая, я опустился на колени перед зеркалом, глядя на незнакомое, исхудавшее отражение. Джидд спросил, какому богу я хочу исповедаться. Я сказал, что богу невинных, и получил в ответ странный взгляд. Джидд зажег священные огни и произнес привычные слова, чтобы ввести меня в исповедальный настрой. Но что же я мог сказать? Что нарушил слово и продолжал принимать самообнажительное снадобье с каждым, кто соглашался на это? Я молчал, и Джидд сделал то, чего не делал при мне ни один посредник: напомнил о прошлой исповеди и спросил, не принимал ли я снова сумарский наркотик. Я приблизил лицо к зеркалу, затуманив его своим дыханием. Да. Да. Несчастный грешник снова проявил слабость. Джадд спросил, откуда я взял наркотик. Я ответил, что в первый раз принял его с человеком, купившим его у другого, побывавшего в Сумаре-Бортен. Как звали этого человека? С этим Джидд перегнул, и я сразу насторожился. Его вопрос выходил за рамки обряда и не имел никакого отношения к моему состоянию в тот момент. Я отказался назвать имя, и посредник довольно жестко осведомился, не боюсь ли я, что он нарушит тайну исповеди.