Светлый фон

Ландсман обдумывает сказанное. Кажется, возможны любые чудеса. Что евреи поднимутся и отплывут в Землю обетованную, дабы отведать громадных виноградин и развеять бороды на пустынном ветру. Что Храм будет возрожден немедленно, уже сегодня. Утихнет война, повсюду во вселенной воцарятся мир, изобилие и добродетель, и человечество не раз будет свидетелем тому, как возляжет лев с агнцем. Каждый мужчина будет раввином, а каждая женщина – Священной Книгой, и каждому костюму будет положено по две пары брюк. Мейерово семя, может, уже сейчас путешествует сквозь тьму к искуплению, пробиваясь сквозь мембрану, отделяющую наследие евреев, сотворивших его самого, от наследия евреев, чьи ошибки, скорби, и надежды, и бедствия привели к появлению Бины Гельбфиш.

– Может, мне и правда лучше пешком по лестнице? – спрашивает Мейер Бину.

– Давай, Мейер, валяй, – отвечает Бина.

Но в конце этого долгого пути, у подножья лестницы его ждет Бина.

– Чего ты так долго?

– Пришлось пару раз сделать привал.

– Пора тебе бросать курить. В очередной раз.

– Брошу. Обязательно.

Он выуживает из кармана пачку «Бродвея», в которой осталось еще штук пятнадцать папирос, и с размаху бросает ее в мусорную корзину в вестибюле, словно монетку в фонтан на счастье. Он чувствует легкое головокружение, легкий трагизм. Он уже созрел для широкого жеста, для оперного промаха. «Маниакальность» – вот верное слово.

– Но задержало меня не это, – говорит он.

– Тебе же очень больно, скажешь – нет? Тебе, блин, надо в больнице лежать, а не строить из себя крутого мачо. – Бина, как всегда, тянется обеими руками к горлу Ландсмана, готовая придушить его, чтобы показать, как сильно она его любит. – У тебя же все болит, идиот ты этакий.

– Только душа, душенька моя, – отвечает Мейер. Впрочем, он допускает, что пуля Рафи Зильберблата повредила ему не только скальп. – Просто пришлось остановиться пару раз. Подумать. Или чтобы не думать, не знаю. Каждый раз, как я разрешаю себе, ну, понимаешь, вдохнуть секунд на десять этот воздух, который просто смердит их безнаказанностью, не знаю, мне кажется, я малость задыхаюсь.

Ландсман падает на диван, синюшные подушки которого благоухают крепким ситкинским амбре плесени, сигарет, замысловатой смесью солей океанского шторма и пота с подкладки шерстяной шляпы. Вестибюль «Днепра» весь в кроваво-пурпурном плюше с позолотой, увешан увеличенными изображениями с раскрашенных вручную фотокарточек роскошных черноморских курортов царской России. Дамы с собачками на залитых солнцем дорожках. Гранд-отели, где никогда не принимали евреев.