Одного дня Переслава, которая отошла всего-то на минуточку, — надо было с бакалейщиком словечком перекинуться — обнаружила Евлашку над колыбелью. Стояла та, держа подушку в руках, да покачивалась, глядела на дочку…
Глядела и…
— Не похожа, — тихо, но явно произнесла Евлашка. — Совсем не похожа…
Подушку Переслава отобрала.
Платоше рассказала, говоря по правде, надеясь, что отправит тот дурную девку — а ведь понятно, что не только по-женски, но и в голове у Евлашки повредилось — в дом призрения.
Он и вправду ее забрал.
Правда, ненадолго.
Вернулась Евлампия к первым заморозкам. Тиха. Смиренная, что послушница. Глядит все больше в пол, говорит шепотом. И в церковь ходить стала.
— Прояви терпение, — Платон, пусть к жене весьма охладел, что вовсе немудрено, бросать ее не собирался. — Ей тяжело пришлось. А роды порой странным образом меняют женщин.
С той поры зажили.
Не сказать, чтоб хорошо, но и неплохо. Пожалуй, нынешнее положение дел вполне устроило Переславу. Евлашка больше не пыталась вмешиваться в домашние дела, большею частью или просто сидела у окошка, или молилась, или в церкви работала.
Дитё…
Подрастало.
И чем больше подрастало, тем очевидней становилось несходство ее с Платоном.
— В нашем-то роду все темными были, брат мамкин так рыжий, а ты… беленькая, что в муке обвалянная. Я Платоше раз-то сказала, другой… а он отмахнулся, мол, у детей-то оно бывает, что сперва светленькие, а после темнеют. Оно-то верно, бывает.
Старуха старалась не смотреть на Анну.
А ей… она не помнила ничего из младенческих своих лет, что верно, ведь никто не помнит. Но выходит, что именно этой склочной злой старухе Анна обязана жизнью своей?
Это она, а не матушка, качала колыбель.
Поила молоком, пусть бы и козьим. Берегла, как умела. Спасла быть может. А матушка? Неужели тогда знала она, что Анну ждет? И пыталась избавиться, но… не нашла сил?