«Да не трогайте вы его, – послышались голоса. – Брат его наверное».
– Сибирь, – шепнул Леша, не замечая, как слезы жгут обветренные щеки. – Ну чего ты, Сибирь…
– Лешка!
Мышкин резко обернулся. Толпа расступилась. Покачиваясь, словно с похмелья, стоял отец. Синие круги под глазами, испачканное пальто. Борода – длинная, как у священника. Нестриженные волосы закрывают уши.
– Пап, – всхлипнул Леша. – Папа!
Отец бросился к нему, опустился рядом.
– Он умер, папа, – завыл Леша. – Умер!
Отец стиснул Лешу в объятиях, уткнулся ему в макушку.
«Маленький мой, маленький, – приговаривал он. – Всё будет хорошо, всё будет хорошо, всё будет хорошо».
Леша сидел на мерзлом асфальте, сжимая холодную ладонь напарника. Новогодние огни танцевали безумную пляску.
Treinta y cuatro/ Трейнта и куатро
Treinta y cuatro/ Трейнта и куатро
В коридоре пахло супом. Леша не знал, откуда пахнет, но этот запах – въедливый, советский – преследовал его третий день.
Мышкин выглянул в окно: на застывший снежный пласт на разлапистой елке и на протоптанную дорожку, по которой устало топала старушка с двумя гвоздиками. От ее спокойного, смиренного взгляда у Леши заныло сердце. Смертью пахло так остро, еще острее, чем поворотным моментом, и Леше казалось, что у смерти запах больничного супа.
Смерть в новогодние каникулы казалась издевательством, насмешкой тех, кто сверху. Так неправильно! Так не должно быть! Люди не должны умирать, когда вся страна отдыхает и веселится! Люди вообще не должны умирать.
– Леш? – отец остановился в конце коридора. – Ты как?