В этом я ей завидую. Богине не пристало завидовать смертным, но я достаточно мудра, чтобы открыто заглянуть в мрачные глубины моей бунтующей души.
Петь начинает Анаит, жрица Артемиды. Она так долго жила вдали от мужчин, что теперь почти не обращает внимания на их присутствие. Кроме того, она считает, что ее богине понравится песня, спетая в ее честь, а это важнее, чем разинутые рты этого якобы царя и его потрепанного воинства. И поэтому она заводит песню о лесе, в которой воздается хвала и кабану, и стреле, сразившей его, а женское воинство Приены, успев за проведенное в храме Артемиды время запомнить и мелодию, и слова, потихоньку присоединяется к ней.
Я оглядываюсь вокруг и вижу ее. Артемида не любит стены и фермы, превращающие дикие леса в пахотные земли. Но ради этой песни, спетой в такую ночь, она пришла и теперь сидит на корточках на крыше фермы, положив руки на голые колени, пристроив рядом верный лук, и слушает мелодию, звучащую в ее честь. Я устраиваюсь неподалеку от нее – не настолько близко, чтобы помешать ей наслаждаться, но достаточно, чтобы быть услышанной, не повышая голоса.
Телемах стоит на стене, спиной ко двору, лицом к лагерю врагов. Остальные караульные оборачиваются взглянуть, некоторые даже улыбаются, услышав непривычное пение, но не он. Он не станет отвлекаться от своих обязанностей, чтобы послушать глупое женское щебетание. Он не снизойдет даже взглянуть на этих девчонок и старух, которые, как предполагается, станут его спасителями. В их присутствии реальность не соответствует истории, в которой он сам себе придумал, кем и чем он должен стать.
За песней Анаит следует другая. Теодора поет, выбрав мелодию побойчее, песенку, которую рыбачки поют, когда чинят сети, – несколько коротких куплетов и повторяющийся припев, который звучит все громче и нелепее с каждым новым повторением. Артемида покачивается ей в такт, с весельем почти нарочитым, в пику утонченному вкусу ее братца Аполлона. Бог музыки всегда понимал, что истории – это оружие, способное как отпугнуть, так и привлечь людей.
Я не пою, не покачиваюсь и не демонстрирую удовольствия или неудовольствия, как и ничего другого. Я – скала, я – полуночное небо. Наверное, я проклята, что бы это ни значило для той, кто уже абсолютно одинок.
Лаэрт храпит на охапке соломы. Теперь, когда здесь женщины, он спит, как толстый, разбалованный пес, совершенно беззаботно.
Автоноя сидит у огня, прижавшись плечом к соседке. Она мало говорит, совсем не смеется, лишь раз мрачно улыбнувшись услышанной шутке, и не поет.