Собравшиеся призывали на помощь планету Сатурн и ангелов, служащих Сатурну, ибо нынче была суббота, находящаяся под его покровительством – так же, как смерть врага. Каждый из них, произнося эту клятву, был и сам готов умереть, ибо таковы законы Сатурна и служения ему: убийца может быть и сам убит, если на то будет воля рока.
Старик взял сердце козла и вложил его в разрез на груди тряпичной куклы.
Вдруг Грозе почудилось, что он слышит бой отдаленного колокола – такой глухой, пугающий, мрачный, словно бы он бил или в неизмеримых ночных высях, или в непроницаемых могильных безднах. Наступила полночь – время полной власти и неодолимой силы Сатурна.
Трапезников вышел вперед, воздел руки и высыпал на куклу остро пахнущий порошок.
– Погибни, отродье дьявола, губитель России! – воскликнул он. – Вечное тебе проклятие! Ad bestias[76]!
Гроза понял, что это тот самый порошок проклятия, для которого он собирал Glechyma hederocea, и им овладело мгновенное торжество: все же и он хоть как-то причастен к тому, что свершалось в эту минуту!
Старик подал Трапезникову небольшой стилет. Тот занес стилет над куклой, готовясь вонзить его в сердце. Все маги протянули к нему руки, провозглашая один за другим заветные слова заклинаний:
– Ad opus! Hic et nunc! In saecula saeculorum![77]
Старик торжественно закончил:
– Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis. Requiestcant in pace. Amen[78].
Это была молитва об усопших!
Гроза ощутил, как воздух на чердаке словно бы завибрировал от могучих губительных излучений…
И в это самое мгновение чей-то властный голос внезапно взрезал ему мозг, словно раскаленное острие:
–
Павел вспомнил слухи, которые ходили про его деда, нойда, колдуна, про его почти невероятную мощь и умение вынимать из живых животных сердце или печень, а также проникать в разум людей! Дед рассказывал, будто он видел просторный коридор, по которому мог пройти, и делать с человеком что хотел… Теперь Павел понимал, что это значит, потому что перед ним был уже не доктор Панкратов, а как бы некий коридор, в который можно проникнуть – и это значило проникнуть в самые тайные замыслы этого человека.
Ромашов рванулся вперед – и картины, картины, картины жизни доктора Панкратова окружили его. И как тогда с Галей, это напоминало письменный стол, заваленный ненужными бумагами, которые он стремительно расшвырял, отыскивая главное – то, что имело отношение к детям Грозы. И вот картина той ночи развернулась перед ним, как свиток, но Ромашов не просто наблюдал ее со стороны – он ощущал ее всем существом своим, он был участником… Вернее, он был всеми участниками этой сцены – всеми одновременно.