– Что? – Миха смахнул слезинку.
– Что угодно. О чем знали только мы.
– Я… хорошо, – сразу согласился Миха.
Но что он ему скажет? Об их детских играх? Вряд ли. Он и сам их забыл. Об Одри Хепберн и летнем кинотеатре? Дом знает об этом. О прыжке? О том, как он научил Будду прыгать?
Но тогда в порту были собаки. Как на пляже, в большую волну, утонувшая девочка… Тем более! Но…
– Круг, Будда. Я забыл и думал, что его больше нет. Но… Я понял, для чего мы сохранили эти детские… выдумки. Амулеты могут собрать круг.
Молчание. Миха почувствовал, что ошибся. И хоть эта темная тишина вокруг вряд ли поняла про амулеты, дом знал о круге.
Молчание. Их драгоценное время убывает, тает, как песок.
Миха вдруг вспомнил кое-что. Об их прыжках. Но… не совсем. Ну конечно!
Миха рассмеялся и снова вытер слезы. И громко сказал:
– Икары недоделанные! Вот что!
Молчание. Мгновение, показавшееся Михе вечностью.
– Плюша, – прозвучало из-за двери. – Это ты!
– Я, Будда, – сказал Миха, чувствуя, что с тех самых пор, как они перестали быть мальчишками, он еще никогда не был так счастлив, как здесь, в этом темном месте. – Я, старый друг.
Ручка осторожно опустилась, и дверь стала медленно приоткрываться. У Михи замерло сердце. Он потянулся к образовавшемуся проему: сейчас он коснется руки Будды и уже больше никогда не отпустит…
***
Лже-Дмитрий наблюдал за метаморфозой флейты. Здесь, в этом месте, ничего определенного, сплошные метаморфозы.
Мучения флейты-малышки продолжались. Она изгибалась, удлиняясь и обрастая с одного конца, где было отверстие для губ Крысолова, чем-то тяжелым. Чем-то, отливающим тусклым металлом, тяжелым… очень напоминавшим головку молота.