Сидевший в отеле Рон Мильтон смотрел на гирлянду мигавших в холмах огней, слушал вой сирен и вопли Мозготряса и погружался в сомнения. И в эту деревню он хотел перевезти свою семью? Он опустил взгляд на Мэгги, которая, несмотря на разбудивший ее шум, уже снова заснула, посмотрел на почти пустой бутылек со снотворным на прикроватной тумбочке. Хотя она бы и посмеялась над ним, он чувствовал себя в ответе за нее – хотел быть ее героем. Но это она ходила на вечерние занятия по самообороне, а он сам все толстел на дорогих ланчах. Он смотрел, как она спит, и чувствовал непонятную тоску оттого, что почти никак не может повлиять на жизнь и смерть.
Мозготряс стоял в холле ризницы, на усыпанном мелкими щепками полу. Многие воткнулись ему в туловище, и из десятков мелких ран текла по его вздымающейся груди кровь. Кислый запах его пота пополз по холлу, точно запах ладана.
Он потянул носом воздух в поисках человека, но тот уже куда-то делся. Мозготряс разочарованно оскалился, выдохнул со свистом и потрусил к кабинету. В нем было тепло, тепло и комфорт – он чувствовал их за двадцать ярдов. Он перевернул стол и сломал пару стульев (отчасти для того, чтобы расчистить себе место, но преимущественно – из чистой любви к разрушению), потом отбросил каминную решетку и сел. Его окутало тепло, целительное и живое. Он с блаженством подставил ему морду, тощий живот и конечности. Он чувствовал этот жар в крови и вспоминал другие пожары, те, которые сам устраивал на полях проросшей пшеницы.
Вспомнил он и еще один пожар – разум старательно пытался похоронить его, стереть из памяти, но Мозготряс все равно не мог забыть его: позор той ночи будет преследовать его вечно. Они удачно подгадали время – лето было в разгаре, ни одного дождя за два месяца. Подлесок Дикой чащи превратился в трут, и даже живые деревья с легкостью загорались. Его выкурили из укрытия – напуганный и сбитый с толку, он выскочил, вращая глазами, навстречу пикам и сетям, а еще… у них было
Конечно, им не хватило духу его убить – они для этого были слишком суеверны. К тому же, хоть они и ранили его, разве они не признавали его власть, разве не уважали и не боялись ее? И они похоронили его заживо – а это было хуже самой смерти. Хуже всего на свете: ведь он мог жить и век, и много веков, и не умереть, даже если упрятать его под землю. Его просто оставили так на сотню лет, ждать и страдать, а потом еще и еще на сотню, пока их потомки, ходившие у него над головой, не родили своих потомков, не умерли и не позабыли про него. Возможно, что женщины еще помнили: когда они подходили к его могиле, он чуял их даже из-под земли, и они, сами не понимая причины, нервничали и просили мужчин скорее оставить это место, так что он сидел в полном одиночестве – здесь даже никто не пахал. Он думал, что одиночество было их ему местью – за те времена, когда он и его братья утаскивали женщин в леса, распинали, покрывали и отпускали их, истекающих кровью, но уже беременных. Ни одна не могла выносить дитя этого насилия – они умирали, не в силах пережить терзающих их изнутри зубастых полукровок. Так он и его братья мстили толстопузому женскому роду.