Светлый фон

— Ты пойми, что это в конце концов невыносимо! — крикнула в отчаянии Елена Васильевна.

Но что он мог поделать с собой? Он чувствовал, что в нем живет уже какая-то иная сила, что ему доставляет горькую сладость сознание своей отверженности — иначе как бы он вообще жил вот с этими холодными клешнями вместо рук?

Да еще этот какой-то неопределенный, невнятный ответ на реферат из Тимирязевки!

И необходимость постоянно обращаться к Елене за всяким пустяком: напечатать на машинке страничку-другую, сделать выписку из книги, сделать исправление в рукописи, надписать адрес на конверте!.. А своя клешня никак не хочет учиться писать дальше невнятных крючков и каракуль.

И не однажды мелькала холодная, липкая мысль о самоубийстве.

После Щетихина ли он всерьез стал думать о поездке? Или раньше с обликом Цямкаихи приходили к нему какие-то отрадно-обнадеживающие мысли о том, что есть для него на земле еще место, где правит доброта и любовь? — точно и не скажет Петр Иванович почему, но когда он начинает думать об этом, то обязательно все сведется к воспоминаниям о родной Козловке, откуда он уехал в пятнадцать лет, и уехал, как оказалось, надолго. А образ родной бабки как-то незаметно подменится в памяти обликом Цямкаихи, а тут и Аня, и вскоре окажется, что и не о Козловке он думает, а об Урани, в которой бывал — кажется, году в тридцать пятом, ну да, верно, летом тридцать пятого, когда колхозу имени Карла Маркса в торжественной обстановке выдавался Государственный Акт на вечное пользование землей.

— Товарищи колхозники! От имени Совета Народных Комиссаров Мордовской Автономной Советской Социалистической Республики вручаю вашему колхозу имени Карла Маркса Государственный Акт!..

Да, летом тридцать пятого. Может быть, Цямкаиха помнит этот день? Помнит и его, держащего ту заветную бумагу своими руками?

Вообще у Петра Ивановича от встречи с Цямкаихой осталось чувство удивительного душевного покоя и своего согласия с миром. Но вот какое дело: вполне Пресняков понял это уже потом, задним числом, когда душу закабалило это постоянное раздражение на человеческое якобы равнодушие, на ограниченность, на мелочность интересов и людской эгоизм. Он пытался припомнить, что же делала для него Цямкаиха такого исключительного, чего бы не делала ни Елена Васильевна, ни Аня, но ничего не мог вспомнить особенного. Особенное, пожалуй, было только одно в поведении Цямкаихи: умение, какое-то незаметное умение не досадить своим присутствием Петру Ивановичу в каком-нибудь не очень изящном действии (тогда он еще, например, не мог держать ложку и вилку и ел, как он сам говорил, грустно посмеиваясь, «как собака: ням-ням!..»). Вот эти моменты удивительно чутко ловила старая Цямка, и если выходила даже у Петра Ивановича какая-нибудь оплошка — валились, например, от неловкого движения на пол разные вещи, один раз даже разбилась тарелка, — то старуха не охала, не ахала при этом, а делала вид, что ничего и не случилось.