Светлый фон

— 3-змей! Это чтобы та конавка глупая, Петро... куда ему? А тут его испечь на угольях — м-м-ух! А копчё­ный ведь каков! Нету, братец, где закоптить. Житьё наше житьё, вьюны ему в брюхо.

«Ну и что? Существует где-то Лотр. До сих пор не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят че­ловека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиёвские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их, записывают к себе».

Почему она должна, считаясь с их преосвящен­ством Лотром, молчать? Надо сказать ему, что Анея тут. Похитить её либо взять силой, по пути вырвать из когтей ханжей и алчного отца Ратму и убегать к панцирным боя­рам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолою. Можно жить так двадцать — трид­цать лет, подрастут дети и пойдут сторожить вместо отца. Будут богатырями... А можно и через три года ухнуть — как повезёт. Заметить издали огни, зажечь свои, увидеть, как в двух верстах от тебя встанет еще один черный ды­мовой султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами с луками и самострелами ожидать врага, драться с ним, держаться до подхода других черноруких, пропахших смолою и порохом «бояр».

Зато обыкновенное утро, Бог мой! Ровный шум пущи, солнце падает в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пускай себе и не слишком любимый, но привычный, свой, вечно свой, кушает за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.

Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот же самый вечный лесной шум. Немного нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, ше­роховато черпает воду. И она чувствует в гy6ax глазуро­ванный край кружки. И Ратма говорит голосом Христа «попей», и отчего-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от удивления едва не теряет сознание. А может, это не от удивления?

— Ты просила пить? — обратился Христос. — Пей. Напилась? Так сейчас кушай. Щи, холера на них, такие ядрёные.

Она молчала, чтобы дольше задержать в себе то, что пробудило её.

— Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай покормлю.

Он царапал ложкой в мисе. Потом она почувствовала зубами мягкое и пахучее грушевое дерево, вкус горячих, живуще-жидких, наперченных щей. Она поймала себя на мысли, что с тех времен, когда живы ещё были родители, когда сама была мала — не было так спокойно, хорошо и доверчиво.

— Ну вот, — приободрил он. — Спи. Зажарим рыбу — тогда уж...