— Слушай, войт, я тебе не игрушка, я тебе не глиняшка. Роскоши шутить не любят, и ты мне не Филипп Македонский, выскочка ты, свинопас, холуй дрянного рода, хоря тятя...
— Как смеешь?
— Ты, видно, надеешься до Цезаря дорасти. Так не дорастёшь. Во-первых, потому, что ты — сало глупое, а во-вторых, потому, что, если ты сейчас не подпишешь, я тебе, этакому Карлу Великому, загоню ноги именно в то место, которым ты думаешь.
Войт взял перо.
— Пиши: «Властью войта запрещаю казнь огнём! Последнее мое слово».
Жаба написал, улыбнулся:
— Дурак ты, Фома, кто же мне помешает потом переписать.
— Я, — ответил Роскош. — Я помешаю. Я благословляю тебя на весь остаток твоей жизни.
Войт Цыкмун Жаба не успел крикнуть. Фома с размаху ударил его медным пестом по голове:
— Благословляется раб Божий.
Делом минуты было бы уйти. Но Роскоша что-то мучило, чего-то было жалко. Вдруг он понял, чего жалко. Выгреб из воды домики, фигурки, дворцы — всё, стоявшее на дне огромного корыта. Потом бросил туда тело войта и сильнее пустил воду:
— К животным и гадам.
Через некоторое время он отыскал на задворках, в более густых лопухах, лебеде и дуднике, мертвецки пьяное тело доминиканца. Сбросил с себя рясу и положил ему под голову. Потом побудил, сильно растирая пьяному уши.
— Допился, — с укоризной произнёс Фома, когда доминиканец испуганно вскинулся.
— Батюшки, — ужаснулся тот. — Солнце ведь высоко. Когда же к войту?
— Я и говорю, что допился. Ты что, забыл? Были ведь мы у войта. Хорошо, что я тебя не бросил, что сверток нёс. Потерял бы где-нибудь.
— Не может быть.
— Смотри, подпись.
— Странно, — удивился монах. — Не согласился на костёр... Нич-чего не помню.
— Ещё бы. Ты хоть помнишь, что ты делал?