Потом догадался, что узнать его — глупое, нехитрое дело. Отпилил ножом концы своих усов, достоинства своего, и сплошь забинтовал голову, оставив смотреть на свет лишь один глаз. Осторожно миновал колокол, спустился на улицу.
И вот несколько дней напрасного рысканья вокруг замка, ратуши и снова вокруг замка. Фома безумно искал хоть маленькой возможности увидеть, пробраться, помочь. Ни одной щёлочки, ни одного случая, ни одного повода. Днём и ночью, днём и ночью. Так ходит волчица вокруг дома лесника, в котором связанными лежат её волчата. Ходит, пока не наткнётся на стрелу.
Искал он и друзей, с которыми можно было напасть на замок или ратушу и, в худшем случае, погибнуть. Искал, не думая о том, что и друзья не дураки, чтобы появляться в городе с открытыми лицами, а стало быть, он не узнает их, как и друзья не узнают его. Иногда он впадал в отчаяние, но всё равно ходил и искал. Хоть бы маленько зацепку, щёлочку!.. Бессилие угнетало его.
...Накануне казни, за несколько часов до разговора Юстина и Христа, Богдану повезло, хоть и не так, как хотел. Обессилевший, зашел он в трактир и увидел монаха-доминиканца. Тот сидел и выпивал, а возле его локтя лежал цилиндрический кожаный ковчег-пенал, в котором носят пергаментные и бумажные свёртки. Круглое лицо монаха лоснилось, глаза были маслеными. Уже взял.
Сам не зная почему, скорее всего ради пенала (последние дни всё делопроизводство Городни работало на процесс о восстании мужицкого Христа, и в пенале могло быть что-нибудь интересное о ком-то из сподвижников), Фома сел невдалеке от монаха.
— Друг, — начал тот, — ну и разукрасили же они тебя, гады.
— Не говори. Как дали по голове — я даже всех пап, начиная от святого Дамаса и до нашего, до Льва, одновременно увидел.
— Ничего, — утешил монах, — за всё им отрыгнётся. Увидят завтра, как этого их антихриста, посконного апостола, пестрядёвого папу прижгут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально.
Фома заказал большой гляк водки и закуску. Подвинулся ближе к доминиканцу.
— За папу, — налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
— Папа наш — ого! — восхищался монах. — Я зрел папу. Я целовал пантуфель папы.
— За пантуфель папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
— Говорю тебе — пантуфель я у него целовал. Но и ручки-ножки расцеловал бы. Потому что — лев.
— За ручки, за ножки, за то, что лев.
Закусили горячим — румяными колдунами.
— Папа всё может, — соглашался Тумаш. — Давай за то, что папа есть, что он всё может.
— Не буду я пить за папу. Не могу.