Светлый фон

Еще день назад он запрещал себе мысли о Настасье, теперь же, когда оставались часы, не сдерживаясь думал о ней, о близящемся хуторе. Временами спрашивал дорогу, останавливая встречные машины, бессонно бороздящие степь и в сторону стройки, и обратно, идущие в одиночку, колоннами, с грузами, без грузов. Степное зверье, видать, за месяцы Волго-Дона приспособилось к технике. Порою вслед за промчавшейся встречной колонной, в не осевшем еще газе, перед Солодом появлялся выскочивший из темноты зайчишка и, ученый, сразу вырывался из фар, как вырывались и взлетающие с дороги птицы, перед самым стеклом забирающие свечой вверх. Аккумуляторы были свежезаряженными, свет давали резкий, и крылья птиц казались магниево-белыми.

Близко к утру начались последние перед Кореновским километры, знакомые Солоду до каждой кочки и выбоины, а когда уже в хуторе осветил он шагающего домой Голубова, то стало совсем ясно: приехал.

Не дотянув до щепетковского дома, остановил машину, растолкал шофера, которому газовать дальше, и, разминая ноги, медленно направился к калитке.

Во дворе осмотрелся. Светало. В сарае блеяли овцы. Пальма, видимо отметив долгое отсутствие квартиранта, подбежала радушней, чем всегда, прыгнула, резнула когтями по пуговицам пальто, по груди. Солод поглядел на уже светящееся окно кухни, опустил на лед чемоданчик и закурил. Робость? Может, робость, необходимость прежде, чем войдешь, освоиться. Или желание притормозить секунду, которой жил почти месяц.

Из трубы пошел дым: бабка Поля подожгла солому. В занавешенном окне остановилась тень Настасьи. Обязательно ее, потому что печь разжигает только бабка. Солод ничего, кроме неясной расплывчатой тени, не видел, но старался догадаться, что делает у окна Настасья… Зажав губами шпильки, расчесывает косу; наверно, наклонила в сторону гребня, чуть вперед, голову, смотрит на бабку через волосы, как через ветви, и что-нибудь говорит, держа в углу рта шпильки. Она в ночной крестьянской рубахе, каких не носила жена Солода. Он однажды видел на спинке кровати эту серую ряднину… В груди Ильи Андреевича бухало, успокоения, чтоб идти в дом, не получалось. Пальма принюхивалась к чемоданчику на льду, подозрительно смотрела на Солода — чего, мол, застрял? На бечеве белели мерзлые, вздутые, как баллоны, наволочки, и среди них — взятая за рукава на прищепки сорочка Ильи Андреевича. Кто стирал ее, бабка или Настасья?..

Он прикурил от первой папиросы вторую.

«Жених, туды-ть твою в резину! Тебе б внуков пестовать!..»

По-сволочному быстро промелькнули годы. Только что, перед войной, было тридцать девять, как он пошучивал, «тридцать с хвостиком». Теперь минуло пятьдесят, то есть пошел шестой десяток. И то и другое — игра цифр, но «шестой десяток» звучало паршиво. Не только звучало… Он уже с трудом ходил легкой походкой, ему теперь удобнее было ходить тяжелым шагом. Когда однажды помог Настасье: понес от колодца воду, то уже специально нес так, будто в цебарках всего лишь по килограмму.