Мимо с вязанками саженцев носилась Раиска. Дома не заставишь побанить стакан за собой, а здесь бежки бегает. Еще бы, раз на митинге спрашивали ее мнение!.. Кума Цата со своим штабом — Лизаветой Чирской, Марфенькой Гуцковой — била лунки, специально оборотясь к Настасье задом. Кончились, мол, денечки, когда мордой к тебе стояли.
А била хорошо!.. Как циркулем, ровняла края, с одного взмаха толкала всей грузностью своего дородного тела; не теряя взмахов, переступала вперед, к следующим лункам. Двигались и прочие крепкие женщины и девки, и замшелые, бог весть с каких времен не сползавшие с печи доходяги. Шли без розгиба. Свирепо шли.
И все ж не с той красотой, как умела Щепеткова, как ходила девчонкой, потом барышней, затем женщиной, вплоть до председательствования… «Заметило вам память, бабочки?!»
Она обминула свекруху, Конкина с Голубовым, надавила на грунт. Ясно, не та у ней туша, что у бездетной кобылы Цаты. Зато навычка! Она врезала лопату на весь штык, до упора ноги в землю, вывернула глыбу, скинула бодыльями вниз, корнями кверху, пристукнула с ходу лезвием, чтоб рассыпалась, стала врезать и выворачивать, словно играя… Такая уж была мода в прошедшие безмашинные времена, когда парни не сидели на тракторах и в конторах, а ставили по виноградным буграм сохи, ухватисто вжикали на глазах девок отточенными жалами топоров, и девки, даже мужние бабы в свою очередь выставлялись перед кавалерами, хоть рученьки отпадай, хоть трещи хребтина, — плыли от лунки к лунке лётным пухом, форсисто, как с прабабок велось на виноградах…
И Щепеткова, вспоминая, плыла тем же манером. Без спешки, без дурачьей — упаси бог! — суетливости, а как бы для забавы, для собственной фантазии плескала водичкой, но ничуть не долбила задровенелый бурьяном грунт. Стараясь догнать Настасью, обходя прочих сажальщиков, шла, дышала за Настасьиной спиной непонятная, уродливая Вера Гридякина, неумело, но безостановочно, упрямо, как тракторный плуг, взрывала землю.
Чего этой Гридякиной — репатриантке, прошлой вологодской девахе — надо в чужом для нее хуторе, на чужом для нее поле? Почему она, страхолюдина, которую не любят и обижают, работает с такой душой? А может, она самая прекрасная здесь? Может, больше всех хозяйка?
Настасьина одежда, обветренная после ливня лишь поверху, держала свежесть, застоялые мышцы требовали хода, а душа отдыхала, глаза любовались, как рушится под лопатой земля, отмечали в земле и каждый корень, и рассекаемые луковицы тюльпанов, и эту, что застряла меж стеблями, прозрачную шкуру змеи-выползня… Где эта змея? Затаилась рядом в трещине или — едва освободилась от старой кожи — уползла, маслено блистая свежими чешуинами? Или заглотал ее ястреб, который — вот он! — по-кошачьи верещит, носится над головами?..