Подошел Сидоряк:
— Ты чего прячешься здесь?
— Прячусь, но, как видишь, напрасно.
— Да, да… напрасно, — ответил Сидоряк. — Я тоже иногда пытаюсь спрятаться… от себя. Да не нахожу такого укромного уголка.
— Присаживайтесь, Иван Иванович, — сказал Павлюк, указывая взглядом на стул.
Тот сел и сказал Антону Петровичу, беря его за руку:
— Ты как-то высказал интересную мысль: ввести в действие зрителей.
— Ага…
— Я это себе прекрасно представляю. Передо мной промаршировали тысячи зрителей. Я на них насмотрелся со сцены. И запомнил. Все запомнил, — он прижал ладонь к груди, будто показывал, что в ней все и вместилось. — Не представляешь, как радостно видеть изменения, отражающиеся в душе молодого поколения… — И как-то неожиданно спросил: — Кстати, что у тебя с сыном?
— Да что это вы все, ей-богу?!
— Видимо, потому, что живешь среди всех.
Антон Петрович раскурил сигарету. Спичка слегка дрожала в его руке и, сгорая, обугливалась тоненькой черной закорючкой.
— Иван Иванович… — Теперь дрожала в пальцах сигарета. — Поймите…
— Попытаюсь, — сказал спокойно Сидоряк.
Однако Антону Петровичу нечего было говорить. То, что было наготове, не отвечало его истинному душевному состоянию. Вернее, он и сам не мог понять, что его так глубоко взволновало. Может быть, годы собственной неустроенности, когда он бился меж двумя берегами, тщетно пытаясь пристать к одному из них, потому что на одном была жена, с которой он разделил самое тяжелое время в жизни, а на другом — дочь и больная Василинка. Да, но почему сюда должен вовлекаться Сашко?
— Не знаю, Иван Иванович…
— Да, да… Я тебя понимаю, — сказал Сидоряк, жмурясь. — Лепил ангела, а получился обыкновенный человек.
Антон Петрович с удивлением посмотрел на собеседника — тот подсказал ему подлинный источник беспокойства.
— Это вы, пожалуй, резонно. Лепил… идеал…
— А нужно лепить человека.