Светлый фон

– Барышня, – говорю, – ступайте себе спокойно домой; а ты, Потап Демьяныч, что озорничаешь? И чтобы мою жилицу обижать, того я тебе никак не дозволю.

Крепко мы с Демьяновым побранились, но с той поры барышню и мою Анну Порфирьевцу водой не разольешь. Прихожу как-то домой, а жена ко мне с новостью.

– Анфиса Даниловна гостя ждет. Братец к ней едет на побывку.

– Это какой же такой братец?

– Иван Данилович. Они состоят в Варшаве, в полку, а сюда в отпуск едут. Уж и рада же Анфиса Даниловна! Господи! только и слов: Ваня едет, да Ваня едет.

Точно, что барышню стало и не узнать: веселая такая, даже как будто помолодела – глаза блестят, с щек желтизна сошла. Говорит без умолку, и все об этом самом Ване. Пречудные ее рассказы были: то как ей этот Ваня десяти лет глаз подбил, то – как он маменькины часы разбил, а она на себя вицу приняла, и ее, неповинную, высекли. И все такого же сорта: Ваня что-нибудь набедокурит, а Анфиса в ответе. Порядочным баловнем растили малого.

Явился наконец и Ваня, только не на радость Анфисе Даниловне. Обещал он приехать, а на самом-то деле его привезли. В отделку был готов бедняга! хоть заживо панихиду ему петь. Барышня сама чуть жива осталась, как увидала брата в таком состоянии:

– Да как же я не знаю? да давно ли ты болен? да отчего не писал? Как же ты служил, если ты нездоров?

– Я уже полгода, как не на службе, – отвечает Ваня.

И оказались тут, господин, для нашей барышни беда и позор немалые. Иван Данилович любил в картишки поиграть, это Анфиса Даниловна говорила нам и раньше, – ну наткнулся на какого-то шулера-немчика, тот его и обчистил. Иван Данилович отыгрываться да отыгрываться; глядь, дошла очередь и до казенного ящика; ухнули в карман жулика какие-то библиотечные, что ли, суммы… пустяковина, а пополнить-то их неоткуда; какой кредит у офицера, коли он одним жалованьем живет, да еще и от игры не прочь? Думал-думал Иван Данилович и додумался до греха: выпалил в себя из пистолета… Оставил записку товарищам, что, мол, так и так, не подумайте, друзья, что я подлец и вор, а одно мое несчастье, прошу простить мое увлечение, плачу за грех своей жизнью… Однако выходили его, не дали покончиться. Дело замяли, потому что – где уж наказывать человека, коли он сам себя наказал и, хоть не убился сразу, а все-таки жизнь свою сократил? Госпитальный доктор прямо сказал, что Пестрядеву и года не протянуть: легкие пуля ему попортила, видите ли. Убрался он из полка и поехал к сестре умирать.

Скажу вам, сударь, не слишком-то он мне нравился, покойник, не тем будь помянут. Первое, что хоть на кого грех да беда не живут, кто Богу не грешен, царю не виноват, а все как-то мнителен я насчет того, ежели кто под мораль попадет, а второе – уж больно он сестрицу свою пренебрегал: помыкал ею хуже, чем горничной… Недели две, пока он был еще на ногах, куда ни шло, не очень командировал; а как слег в постель, да пошли доктора и лекарства, – задурил хуже бабы. «Анфиса, подай! Анфиса, принеси! Анфиса, воды! Анфиса, лекарство! Анфиса, поди на кухню, сама сделай бульон: кухарка не умеет… Анфиса, не смей уходить: мне одному скучно…» Беда! Горемычная барышня совсем с ног сбилась. И жалко-то ей брата до крайности, и растерялась-то она. Даже и лицо у ней как-то изменилось за это время: все она, бывало, как будто ждет, что на нее крикнут или дадут ей подзатыльник, все спешит, торопится; сколько посуды она за болезнь брата перебила, – беда! потому что не было такой минуты, чтоб у ней руки не дрожали. Когда она спала, постичь не могу: Иван Данилович страдал бессонницей, и, бывало, как ни проснешься ночью, звенит у них в квартире колокольчик, – значит, больной требует к себе сестру.