— Это я записал под диктовку Юрия. Позвал его к себе в каюту, попросил повторить. Сильно пришлись по душе.
Алышев рассказал, как во время последнего плавания собрались в кают-компании — набилось народу до отказа, запрудили весь коридорный проход. Собрались на самодеятельный концерт. Над головами сидящих у передней переборки покачивалась, подвешенная к потолку, хлорвиниловая елочка в новогоднем уборе, не снимали ее до сих пор — пусть красуется. В торец стола поставлено кресло — для выступающего. Юрия тоже уговорили. Он взял гитару, опустился в кресло и запел:
Антон только теперь вспомнил: это же стихи Ивана Франко. Ну да. Вот как их записал на листик Виктор Алышев:
Почему именно эти слова выбрал Юрий? Что ему пришло на ум? Какое отношение Иван Франко имеет к морю, к подводной лодке, к матросам? Старый, давний поэт. И вдруг где-то подо льдами, на глубине, в атомном корабле… Мало ли всяких более подходящих к случаю песен?
Антон не мог понять и тогда, когда Алышев рассказывал ему о походе, он не понимал и сейчас, почему:
Что это — тоска по дому, по степи или по какой-то новой будущей жизни? Или, может быть, в той далекой океанской глубине хочется чего-то простого, реального, земного? Хочется чего-то заученного с детства, со школы, как дважды два — четыре.
Антон понял, песня вошла в него навсегда, потому что она последняя Юркина песня.
Он остановился, чтобы в который раз освободить ноги от налипшего груза, но не освободился, застыл немо, пораженный до ужаса простой мыслью: «Сам прошел войну от доски до доски, столько раз стоял под пулями, под снарядами, под бомбами — и ничего. А сыну выпало служить в мире — и нету сына, нет Юраськи. Как же с этим можно согласиться?..»
Оказалось, он уже стоит на раздорожье: если повернуть влево — дойдешь до хутора, бывшего когда-то коммунским. В предвечерних сумерках темнеет зубчатая стена пирамидальных тополей, иначе — рай-дерева. Но Антону прямо, он миновал раздорожье, хотя что-то его и удерживает, возвращает назад, заставляет думать о хуторе. Ему явственно слышится Юраськин еще детский голосок, выпытывающий дотошно о том, чего Антон и сам толком не знает.
— Папашо, а мы поедем на хутор?
— Как же, сынок!
— И коммуна там снова будет?
— Должна быть, сынок.
— А скоро опять вернется коммуна?
— Не скажу когда, но надо верить.
В таком ли дословном порядке происходил разговор, Антон уже не может поручиться. Он про себя мысленно много раз к нему возвращался, думал о нем, передумывал и так именно запечатлел его в своей памяти.
А вот и слобода. Вот его огород, в глубине двора его хата. Он прошел пеши верст шесть, но сделать последние шаги ему оказалось не под силу. Устало, по-стариковски опираясь на посох, опустился у каменной бабы, сел, прислонясь к ней левым боком, сидел, как когда-то сидели старцы-лирники. Туманная рвань облаков ушла к востоку. Чернильно-густой синевой проглянуло небо. Ближе к западу оно еще хранило скупые отсветы солнца, потому казалось похожим на скудное молочное пойво. Антону, оглохшему от горя и усталости, слобода чудилась тоже оглохшей. Ни овечьего блеянья, ни лошадиного ржания, ни бреху собачьего он не улавливал. Прямые дымки, уходившие в небо белыми топольками, предвещали погоду. Костровые подпалы редких облачков показывали на мороз.