Светлый фон

3

3

Каким это чудом среди выходцев из ГУЛАГа встречались нам редкостно светлые люди? Ведь зацитирован уже вывод В. Т. Шаламова, едва ли не лучше всех знавшего сей предмет: там обретался отрицательный, сугубо и только отрицательный опыт. Откуда же свет? Автор же «Архипелага» внес серьезные полемические коррективы в этот вывод. Может, мой друг и мог бы вмешаться в спор таких людей по такому вопросу, но он, а не я.

Я только рискну догадку высказать насчет источника света.

Память, даже груженная шаламовским опытом, — это ведь не душа, они никак не синонимы. Первая диктовала страшные «Колымские рассказы», вторая — стихи о природе и о себе самой, о душе, стихи, чурающиеся даже обмолвки про ГУЛАГ. В том-то и дело, видимо, что душа не тара, не контейнер, не транспортное средство, не емкость. Иначе с ней никаких особых загадок не было бы: чем нагрузили, то и везет, и всякие толки про суверенность и уникальность души можно было бы пресечь с большевистской прямотой: буржуазный, мол, индивидуализм и субъективный идеализм!

Души множества людей, нескольких поколений, от каждодневного страха проституируя или спиваясь, мало-помалу драгоценную свою суверенность утратили, допустили ее угаснуть в бескислородной среде. Исключение составляли особо ценные души.

Камил Икрамов, например, свою не подставил лагерному опыту наподобие тары! Память — дело другое, память он имел надежную, хранившую столько лиц, эпизодов, сюжетов, деталей, что хватило бы на объемистую книгу о тех двенадцати годах, — только ему не ее хотелось писать, не в ней он видел свою жизненную задачу. А вообще — мог бы! И та книга была бы совсем непохожа ни на «Колымские рассказы», ни на «Записки из Мертвого дома». Пласт воспоминаний, которым Камил пользовался активно, состоял чаще всего из… смешного. Да, это был бы ГУЛАГ — скажу условно — глазами Аверченки или Жванецкого!

Конечно, и через юмористику устных Камиловых рассказов просвечивал ужас, но никогда он не был самоцелью. Ужас надлежало, по его понятиям, теснить, не давать ему того простора и главенства, на какие он с успехом претендовал в той жизни. Сама эта установка на остранение, на смех в аду была, видимо, спасательным кругом и волей к свободе. В юморе — и еще в разговорах о «высоком» — душа сохраняла суверенность.

Здесь много общего с Пьером Безуховым, которого Камил вообще напоминал чем-то смутно, но неотвязно. Здесь и сейчас я имею в виду каратаевские главы, посвященные плену Пьера:

«Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления».