Вот и я готов подхватить ту же песенку. Влюбленно спеть ее даже там, где петь, вообще-то, запрещено, где подобает молчать и молиться, — над могилами покойных учителей. А уж однокурсникам своим, однокашникам, — как говорится, сам бог велел. Не поется лишь потому, что песенки, достойной их всех, не придумано пока.
Был у меня друг
Был у меня друг
1
1
— Ты слишком много читаешь, это настораживает. Нет, ты читай, конечно: «чтение — вот лучшее учение», а «печать — самое острое оружие нашей партии», но все-таки, наряду с почтением, это немного раздражает…
В студенческие годы, на первых курсах особенно, я был удобной мишенью для таких его стрел, я сам подставлялся. Принуждал себя читать не то, что любил, а именно новое. И важно, чтобы это не развлекаловкой было, а непременно фундаментальным, мировоззренческим; даже и в сугубо философское чтение я погружался. Эти тексты, да еще на немецком, грозили отобрать потенцию у молодого Б. Пастернака; после-то он сквитался с ними — написал, что неестественно такое чтение, примерно как поедание хрена в качестве самостоятельного блюда! Теперь-то и я так думаю, но тогда… Я именно эссенций хотел — на иное, казалось, нет времени. У друга же моего можно было застать раскрытыми чаще всего «Севастопольские рассказы», «Капитанскую дочку», «Хаджи-Мурата»…
«Это он доучивается, наверстывает: вовремя ему не дали», — соображал я, если пытался представить себе то, чем наполнены были разделявшие нас двенадцать лет, на которые я был моложе.
Вот именно:
Так вот, о круге чтения: авторы законченных философских систем были моему другу подозрительны и чем-то неприятны. Все, кроме толстовской, — эта казалась чем-то трогательной ему, он сам ее смягчал, оставляя незамкнутой, выше ценя там искания и намерения, чем гвозди готовых постулатов; а почему Толстому такие поблажки — о том речь впереди.