— Вот этот вот, песочный, — показала Маша Евлампьеву, когда они вошли внутрь, беря вывешенный в витрине материал и поднимая свободный его, незакрепленный нижний конец.— Нравится?
— Да-да, ничего, ничего, — одобрительно отозвался Евлампьев, тоже беря свободный конец в руку и пробуя на ощупь. Он не знал, нравится ему или нет, он ничего не понимал в текстиле, но раз Маше нравился именно такой материал, пусть, значит, и заказывает из него.
— Здравствуйте, да, — узнающе сказала Маше приемщица в ответ на ее приветствие.
Календарно зима стояла лишь двадцать дней, но на деле она длилась уже полных полтора месяца, все, кому требовалось сшить зимнее, уже сшили, для забот об ином сезоне пора еще не настала, и никакой очереди на прием заказа не было, не нужно было, как то случилось бы еще эти полтора месяца назад, записываться в предварительный список, ходить потом отмечаться каждое утро, участвовать в дежурстве…
Приемщица взяла у Маши шкурки, раскинула их перед собой на столе, ощупала, огладила, быстрым движением перевернула изнанкой вверх одну, другую и, подняв на Машу с Евлампьевым глаза, громко хмыкнула:
— Ничего себе даете! В государственное ателье с такими!
— С какими такими? — лицо у Маши враз сделалось испуганным.
— С ворованными — какими! — уличающе произнесла приемщица.— Штампа-то нет! Выделка фабричная, норки, я вам доложу, вообще нефабричной не бывает, а штампа нет! Какая же она, раз штампа нет? Ворованная!
— Ну, вообще-то я их с рук купила…слабым, разбитым каким-то голосом выговорила Маша.
— Ну, вот и дальше покупайте с рук.— Приемщица свернула шкурки, сложила одна на другую и бросила на край стола, к Маше. — Где покупали, там и шейте. Без штампа не принимаем.
Она была молодая, лет, наверное, двадцати пяти, двадцати шести, и лицо ее еще сохраняло девическую свежесть и яркость, но в выражении его, в его чертах, как и в ее тоне, в ее движениях — во всем ее облике сквозила уже хозяйски-уверенная, грубая, пренебрежительная властность.
— Так а что же… вы, может быть, подскажете… что же делать теперь? — с трудом, спотыкаясь на каждом слове, спросила Маша.
— Не знаю! — глядя мимо нее, сказала приемщица, вставая. Она открыла рейчатую, лаково-светлую дверь в стене у себя за спиной и с размаху захлопнула ее.
С четверть минуты Евлампьев с Машей стояли молча. Он боялся сказать что-нибудь не то, он не знал, что сказать, целая толпа слов толклась в голове, и все это была какая-то невнятица, каша, сумбур — не выскажешь.
— Ну что, Леня…— убитым, рвущимся голосом начала наконец Маша, взглядывая на него, и не договорила, глаза ее вмиг переполнились слезами, и она отвернулась, и стала судорожно глотать, закусывая губу и промакивая подглазья ладонью.